Толстоголосый чуть не заплакал от обиды. Постоял, носом посопел, встрепенулся:
– Тьфу!..
Плюнул и прочь отошел.
XXXII. ПОЛЯКИ В МОСКВЕ
К Москве калечки подобрались перед вечером и покатились Сенною улицей и
Мясницкой, предводимые плосколицым, толстоголосым верзилой и ватагою мужиков с
пустыми котомками, с увесистыми дубинами. Прасолы, толкавшиеся у скотопригонного
двора, только диву дались, увидев толпу бродяг, хромцов и вовсе безногих в таком несу-
светном числе.
– Эй, голь перекатная, вшивы бояра! – окликнул их мясник в одубелой от крови рубахе.
Но голь продолжала катиться по улице рекой, перекатилась через ручей по мосткам и
двинулась к Покрову, что на Псковской горе. Калечки расползлись у Покрова и по погосту,
мужики с котомками расселись у паперти, а толстоголосый побежал напротив и стукнулся к
Василию Ивановичу Шуйскому в ворота. В калитку высунулся не человек – волкодав какой-
то с поросшим бурою шерстью лицом, в полушубке, вывернутом наизнанку. Едва глянул он
на толстоголосого – и зажглись у него очи под взъерошенными бровями:
– Привел?
– Привел, – осклабился толстоголосый.
– Сколько их?
– К тремстам доступит.
– Отчего ж так мало? Рядился нагнать с тысячу нищебродов. Пес ты, Прохор!
– Оттого, Пятунька, что больше в тех местах не живет, – ответил толстоголосый. – Всех
снял – с кабаков, с сеней церковных, с речных перевозов... Кабы время больше, больше б и
привел.
– Пес ты, Прохор, – повторил поросший шерстью мужик. – Сколько раз говорил тебе, что
пес! Ну, ступай до поры.
– А-а, – замялся толстоголосый, простер руку, пошевелил пальцами, – денег сколько-
нибудь... Хотя б алтынец. Да хлеба там, мяса, питья какого, по уговору. .
– Ступай, Прохор, и жди, не докучай... А то докуки от тебя побольше дела. Будет тебе все
по уговору.
С этими словами волкодав сунулся обратно в калитку и цепью воротною зазвякал.
Толстоголосый поплелся прочь улицей, непривычно людной, хотя уже время было сторожам
приняться решетки громоздить, на ночь глядя. Но по Китай-городу все еще скрипели возы;
иноземные купчины, вступившие в Москву вслед за Мариной Мнишковной, развозили по
гостиным дворам товары; наехавшая вместе с Мариной шляхта сразу, по-видимому,
почувствовала себя в Москве, как в своем государстве, и носилась по улицам на турецких
скакунах нагло, с гиком, свистом и смехом. Одна такая ватага, вынесшись из-за угла, чуть не
смяла князя Ивана, возвращавшегося на Чертолье. Он ехал шагом, вспоминая виденное в этот
день впервые – польских панцирных гусаров, золотую карету Мнишковны, говорливую
толпу шляхтянок, вмиг окруживших Марину, когда та в Кремле выпорхнула из кареты и
пошла по алому сукну к воротам Вознесенского монастыря. Ликовал трезвон колокольный,
голосили трубы, в раскрытые ворота видно было, как жмутся к стенам перепуганные
монахини, как горничные девушки царской невесты озираются кругом, остановившись
посреди двора.
Но тут прервались мысли князя Ивана. С десяток всадников в польских кунтушах и
магерках, откуда ни возьмись, налетели на него, чуть с коня не сбили, обдали густою пылью
и с наглым хохотом умчались дальше.
– Ворона! – крикнул один из них, повернувшись в седле. – Ротозей!
Князь Иван схватился за саблю, да поляки были уже далеко, в огромном облаке пыли,
которая стала затем медленно оседать на стоявшие в цвету сады. Сквозь посеревшие листья
закатное солнце едва продиралось к князю Ивану. Близился вечер, приступала прохлада...
Князь Иван вложил саблю обратно в ножны и поехал рысью, досадуя, что не проучил
зарвавшихся нахалов.
Но вот за Чертольскими воротами в сумраке сыром снова закачались перед ним на
долгохвостых конях два хохлача. Оба были в польских сукнях1, с магерок у обоих свисали
вровень с хохлами длинные кисти.
– Ну-ну, – молвил один, ноги зачем-то в стременах раскорячив. – Подсунули ж мы царя
москалям! Дал бы я за этого цесаря полушку-другую, да и того жаль бы мне было.
– А тебе, Казьмирек, что за забота? – повел плечами другой. – Пускай бы то хоть сам
дьявол был, лишь бы к нашей обедне звонил да нам на руку был. Разумеешь?
Князь Иван так и ахнул, услышав это. От волнения ему даже горло сдавило.
– Панове! – как будто бы крикнул он полякам, взъехавшим уже на мост, но те и не
обернулись, мост проехали и своротили к Чарторыю. А князь-Иванов бахмат сам потянул
рысью прямо по Чертольской улице к темневшему вдали хворостининскому двору.
И ночью, в постели лежа, князь Иван услышал шепот, невнятное бормотание, потом чей-
то голос нараспев:
«Боже, – говорит, – милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше
1 Верхняя одежда.
Русской земли в целом свете не видал».
О, ведь это Аксенья, девка Аксенья... Вот она стоит у двери, в коричневом плате; вот
надвигается вместе с дверью на князя Ивана, глядит и шепчет:
«Не улюбил ты меня, князь Иван; не улюбил и на муку предал».
«Что ты, Аксенья!..» – мается князь Иван.
Но дверь поплыла назад, и вместе с нею Аксенья плывет, пятится, пропадает вдали.
«Что ты, Аксенья... Аксенья... Борисовна!..»
И князя Ивана будто плетью ожгло. Он дернулся всем телом и глаза открыл. Светает
едва. И дверь на своем месте белеет. Никакой Аксеньи тут нет.
«Вот так, – подумал князь Иван в тоске. – Чего не померещится во сне человеку!»
И, хлебнув квасу из стоявшего подле ковшика, князь Иван снова заснул. Целая ватага
людей в кунтушах и магерках окружила его вмиг. Играют вокруг него на конях, дергают его
за однорядку, тормошат. Один кричит:
«Ворона!»
Другой вторит ему:
«Ротозей!»
А в стороне возникла толпа шляхтянок в перьях и лентах; польки, гляди, тоже смеются
над князем Иваном, вороной и ротозеем. Но скоро все затмилось точно облаком пыли, и весь
остаток ночи князь Иван проспал не просыпаясь, без маеты и сновидений.
XXXIII. ПЯТУНЬКИН КИСТЕНЬ
Утро пришло румяное и свежее; растворились в нем без остатка все томления ночные. У
князя Ивана сразу и вылетело из головы все, что томило его во сне ночью; вместе с другими
окольничими стоял он с утра в Грановитой палате; как на других, был и на нем становой1
парчовый кафтан.
– Учись, Иван Андреевич, обычаю посольскому. .
Обернулся князь Иван – это Басманов, к двери проталкивается, кивает головою, шепчет:
– В Париже не ударить бы и тебе в грязь лицом.
– То так, Петр Федорович, – улыбнулся князь Иван.– Обычай не прост, не грех и
поучиться. – И стал внимать, как ретиво спорят с великим государем польские послы, как
хитро перечит им думный дьяк Афанасий Иванович Власьев.
– Государство, – говорит, – к государству не применится: великого государя нашего
государство живет своим обычаем, а государя вашего государство – своим обычаем.
«С Афанасием хоть куда, – подумал князь Иван. – Ему посольство не в кручину. С ним и
ехать мне к Генрику королю».
Но тут заговорил польский посол пан Александр Гонсевский. Он говорил сначала по-
латыни, потом по-польски, говорил долго и кудревато, и, как ни прислушивался князь Иван,
он не мог понять, к чему клонит хитрый поляк. Наконец добрался-таки до смысла, когда
посол назвал Смоленск и Северскую землю, обещанные Димитрием польскому королю за
помощь против годуновских войск. Князь Иван чуть не вскрикнул, когда услышал такое.
Глянул на царя – не по-царски он ёрзает на троне, хмурится, шепчет что-то Афанасию
Власьеву, своему великому секретарю.
Кончил пан Гонсевский, стал говорить Власьев. Не польский король, сказал он, вернул
прародительский престол великому государю Димитрию Ивановичу, а все люди Московского