самом выезде из Курятных ворот, когда кулаки и бердыши стрельцов обрушились на
Микифорка, оглушили и Ярему, расчесали того и другого, не отличая ярыжного от возницы.
У обоих пыли теперь кости невесть за что, и оба стали по очереди бегать в придорожные
кабаки, ставленные в иных местах и здесь, по Дмитровской дороге.
В возке было по-прежнему тихо; замерла Аксенья в темном углу; похрапывала старица,
не замечая, что возок то и дело останавливается, топают куда-то в сторону обутые в лапти
ноги, и речи мужиков на козлах становятся после этого занозистее и живее.
– Ех, тередери-тередери, гужом тебе подавиться! – вскрикивал Микифорко, силясь
разобрать перепутавшиеся вожжи. – Я тебе скажу, друг: сдается так – дело тут не просто...
Ех, тередери-тередери!..
– Тередери да тередери, – откликнулся Ярема. – А чего не просто, ну-ка молви... Ась?
Вот те и тередери.
– Коли так, я тебе и скажу так, – выпустил Микифорко и вовсе вожжи из рук. – Хотят они
молодую в монастыре постричь приневолею, насильно. Чай, слыхал, вопила каково, как в
возок ее пихали?.. «Ах, постричися не хочу я...» Охти!..
– То так, Микифорко, – согласился Ярема. – Да я тебе скажу, только держись, гужом не
давись, наземь не падай.
Микифорко и впрямь вцепился рукою в облучок, уши навострил...
– Жила она, вишь, молода, в Кремле, как бы в пленении, – дыхнул Ярема Микифорку в
нос перегаром сивушным. – Жила ничего, да только невзлюбил ее тесть государев,
сандомирский воевода пан Юрий Мнишка. Ну, и приступил он к государю, чтобы сбыть,
значит, куда-нибудь подале. Тоже тут и Маринка приехала... латынской веры девка, одно
слово – ведьма, обернется хоть чем. Вот и очаровала она лютыми чарами нашего государя,
чтобы дал ей города в удел – Новгород Великий и город Псковский. И нам, выходит, русским
людям, добра от Маринки от Мнишки не ждать.
– Гужом подавиться! – вскричал Микифорко, потрясенный тем, что только что услышал.
– Вконец погибнуть нам теперь, православным христианам, от еретицы такой!
– Гужом ли подавиться, али от еретиков погибнуть, только христианской кончины нам не
будет, – молвил уныло Ярема. – Чего и ждать, коли и великий государь у нас чернокнижник!1
– Ой! – чуть не скатился Микифорко с козел под колеса. – Ой, Яремушко, статочное ли
дело – чернокнижник?
– Брел я утром по рынку промыслить на дорогу чего, – продолжал Ярема огорошивать
Микифорка своими чрезвычайными вестями. – Добрел до калашного ряда, а тут – знакомец
мой, Шуйских человек, Пятунькой кличут, И сказывал мне Пятунька этот: «Слыхал, говорит,
государь у нас, Димитрий Иванович, чернокнижник? Потому-де, что звездочетные книги
читал и астрономийского учения держится». И я ему на то: «Коли-де государь чернокнижник,
то чему верить!»
– Чему и верить! – согласился Микифорко и в предельном отчаянии размахнулся
кулаком, волочившиеся по земле вожжи зацепил. – Ех, тередери тебя, стой!
И Микифорко спрыгнул с козел, обежал вокруг возка и бросился к избе, над которой
мотался на высокой жерди сена клок. Но, на беду, проснулась тут старица на своем матраце,
сунула она голову в шапке за кожаную полсть, и засверкали у нее в глазах Микифоркины
пятки, выкручивавшие все дальше от возка, все ближе к избе. Старица завопила, клюкой
застучала:
– Окаянный пес! Али не наказано тебе было, чтобы не пьянчевал проездом! Ужо погоди!
Узнать тебе плетей за бражное воровство! И ярыжному с тобой... Оба вы воры.
Микифорко повернул обратно к возку, но тут из-за угла избяного, из-под тына дворового,
из кустов, ямок, даже из-под земли как будто, стали скакать какие-то калечки, безногие
поползни, прихрамывающие раскоряки, и с ними здоровые мужики с котомами и орясинами,
бродяги-пройдисветы. Накопилась их вмиг целая рать. Окружили они Микифорка,
подобрались и к возку, стали горланить:
– Гей, бояре, метай сюды рухлядь какую, нищей братье на пропитание! Знай выметывай,
живо!..
Ярыжный на козлах хотел было им плетью погрозиться, даже стукнуть одного-другого
по голове для острастки, но плети не было подле – видно, обронил ее ярыжный где-нибудь
дорогой.
– Стой, мужик! – окликнул ярыжного какой-то толстоголосый, с плоским лицом, с
медной серьгою в ухе. – Чего ищешь, ладонями по облучку тяпаешь? Эку пылищу поднял!
А старица тем временем из себя выходила от кручины и злости; она тыкала в калечек из-
за полога клюкою, бранилась, плевалась:
– Какую такую рухлядь, басурманы!.. Где тут вам бояре, грабители, святой веры
Христовой отступники! Иноку-старицу ограбить долго ль, ан страшный суд на что? Воз-
дается каждому по делам его на страшном суде.
Но толстоголосый с медной серьгою в ухе, не оборачиваясь к старице, оставался подле
ярыжного.
– Из Москвы сегодня? – спросил он, нагнувшись, подняв валявшуюся под колесами
плеть.
– Сегодня, – ответил угрюмо ярыжный, разглядев плеть свою в руках толстоголосого
1 Колдун.
бродяги.
– До свадьбы государевой время долго ль? – продолжал расспрашивать толстоголосый.
– А мне откуда ведомо это? – пожал ярыжный плечами. – Я на свадьбу ту не зван. Да и
тебя, чать, такого не кликали.
– Кто кликал, а кто и не кликал, – осклабился толстоголосый. – А хотя б и не кликали, я и
незваный приду. Все мы отсель незваны будем.
– Ну и выходит так: коли незваны, так хуже татаровей, – буркнул ярыжный, жалея о
своей железной плети с булатными перьями на яблоке.
– Выходит и так, – снова осклабился толстоголосый и, сунув плеть за пояс, пошел к
кучке калечек, тормошивших Микифорка.
Но что было с Микифорка взять? Не лапти ж, не армячок – дыру на дыре, не упрятанную
за щеку полушку!.. Калечки и подтолкнули Микифорка под лопатки маленько, так что он на
всех четырех дополз до возка; а тем временем уже и сундучишко, привязанный к запяткам,
бродяги срезали, и возок, никем не задерживаемый, мог бы катить дальше своею дорогой. Но
Микифорко пустился на хитрость. Он перебрал вожжи, тронулся как бы нехотя, шагом,
отъехал саженей на двадцать да как гаркнул:
– Ех, тередери-тередери!..
И припустил во весь опор подальше от лихого места.
Но Микифорко мордовал своих разномастных меринков напрасно. Не к чему ему было
вожжами дергать, кнутом вертеть, тередери кричать: калечкам и бродягам было не до него.
Они дружно трудились над сундучком черничкиным, хлопали по нему палками, колотили
камнями. Окованный жестью сундучок не поддавался, да и большому висячему замку было
хоть что. Тогда подошел толстоголосый, ударил плетью по замку раз, ударил другой, замок
остался цел, но скоба лопнула, откинулась крышка, и с десяток рук сразу потянулся в
сундучок за черничкиным добром. И выпорхнула из сундучка насквозь проточенная молью
преветхая шубейка на облезлых беличьих пупках; за ней пошли глиняные четки, две зеленые
скляницы... И больше ничего не зацепили в сундучке шарпавшие там пальцы, ничего, кроме
пыли столетней да раздавленных жужелиц.
– Тьфу! – плюнул толстоголосый с досады, но вцепился в парня, разглядывавшего
скляницы на свет. Толстоголосый выдернул у него обе скляницы из рук, мигом выбил
затычки, понюхал – пахнет кислым, а чем таким, не понять. «Охочи старицы до винной
скляницы», – вспомнил толстоголосый монастырскую поговорку и уже хотел, благословясь,
попотчевать себя хмельным, но заметил – к горлышкам сосудов подвешено по ярлыку, на
ярлыках чернилами что-то написано крюковато. Дед в ряске латаной, тершийся около, взялся
прочитать. Пялился, пялился и вычитал.
– «В сей склянице от святителя Антипы вода свята», – прочитал он на одном ярлыке; на
другом: – «От Арефы Аксеныча вода наговорна».