Интересной она была, эта жизнь, о чем я уже тогда догадывался. И уже тогда мне хотелось стать писателем и рассказать о своей самой лучшей жизни, где все было перевязано веничком, и где каждая причина непременно имела следствие.
Однажды, когда наша двенадцатилетняя команда шла в поход на кукурузу, Жека Шуйцын остановился и спустил резинку шаровар: ему нравилось выводить струйкой на теплой дорожной пыли: «Ж-Е-Н-Я». Мы всегда так делали до сих пор. Я, например, выводил «петя» с маленькой буквы. Но Юра вдруг заявил:
– Перестань, керя! Светка здесь!
– Так она ж не видит!..
– Она слышит.
– Да пошел ты, керя!
Два кери – Юра с Жекой – подрались. Юра был лучше. Так я Свете и сказал по-честному. С тех пор я Жеке не товарищ. Но в тот час на том чердаке Света спрашивала:
– Кто же этот человек в костюме, керя?
– Не могу знать!
– Он вытащил, он вытащил Чимбу! – дождался я своей реплики. – Ура!
– А где патефон? Где патефон? – Света могла бы слушать музыку всю свою жизнь напролет. Писаная красавица, ни разу не увидевшая своей красоты, она, когда выросла, стала рядовым работящим музыкантом. Так и шагнула из тьмы во тьму. – Где патефон-то, керя?
– Патефон? – Юра посмотрел на меня, ища подсказки. Я подмигнул ему: ври. – И патефон, керя, с ними…
На поляне у дома стоял деревянный столб на пасынках. На столбе – рупор радиодинамика. Было слышно, Как насморочным, жабным голосом пел свои мантры Леодид Утесов:
– … Даши годы длиддые, бы друзья стариддые…
– Выключите, выключите это противное, это гундосое!.. – молила слепая Света. – А человек в костюме – кто же он, спаситель патефона?
А человеком этим и был вор Шура Чалых, который о ту пору возвращался в отпуск домой, одарив Чимбу второй, но по-прежнему единственной жизнью будущего дерзкого вора.
… Потом я видел бесчисленное множество воров, вижу их и нынче – стоит лишь включить «ящик», но второго в жизни явленного вора я видел в бане.
Кончалась зима.
В подполе кончалась картошка, а в угольных ларях – уголь.
С утра, отслушав «Пионерскую зорьку», Петя стал перебирать картошку на едовую, кормовую и полевую. Одновременно он следил, чтобы юный кот не вспрыгнул на братишку, который лежал двухмесячным пеленником в качке и пищал, просыпаясь, как мышь. Это настораживало кота. С портрета на стене строго глядел отец со значком ГТО на солдатской гимнастерке.
– Надоело… – говорил ему Петя.
– Глупости! – хмурился отец. – А ты сдал нормы БГТО?
Взрослые рано, по гудку, уходили на работу. Отец на свой экскаватор «Воронеж», а мама – на грохота в камнедробилку. Вечером приходили, смеялись чему-то, внимательно слушали радио, патефон, вой ветра в печной трубе и засыпали под скрип одинокой сосны на огороде. Перед сном они о чем-то думали и шептались, как рябина с дубом.
Вечером же, засветло, Петя брал черное ведро и шел к железной дороге собирать уголь, свою норму. Пальто его было перешито из отцовской шинели, а шапка осталась на улице после драки фэзэушников с местными, и Петя ее взял себе: голова у него была не по возрасту большая и умная. Потому и прозван был в школе Голованом.
В один из вечеров он набрал угля очень быстро – недавно на угольный склад приходили разгружаться вагоны – и тащился домой неприступный и гордый. Он знал, что мама даст денег на кино «Серебряная пыль». Эта пыль уже три дня витала над рабочим поселком, а Сане всё – то некогда, то не на что. Но получилось не по его.
– Глупости, – сказал отец. – В баню собирайся, ифиоп…
Ну, что ж? Можно и в баню, кипяток этот терпеть. Одна радость – клюквенный морс в буфете да ручка банной двери из зеленого стекла в рубчик. «Все надоело», – думал Петя, а тут мама:
– Я вам, мужики, новые рубашки купила… Сегодня завозили в магазин… Только вы их не завозите, смотрите… Ифиопы…
И достала из топорной работы гардероба большую белую – отцу, а вторую, с мелкими розовыми ромбиками, Пете.
«То-то!» – подумал Петя, отец же сказал:
– Спасибо, Аня… Я первую и последнюю белую сорочку еще до войны сносил…
– Тебе белое личит, Коля… – Мама, как заколдованная, с улыбкой смотрела на рубаху, на отца. – Теперь бухгалтерша-то вовсе свихнется с копылок…
Отец сказал:
– Глупости! – и полез на чердак за веником. – Бухгалтерша какая-то…
Потом пошли в баню, к центру поселка, где горел ряд фонарей и который назывался на местном языке не центром, а пупом.
Отец шел впереди, Петя чуть сзади и вдруг – хлоп! – нет отца. В темном проулке ребятишки натянули через тропу проволоку. Лежа на зимней тропе, отец сдавленным голосом сказал:
– Дай-ка руку-то скорей… – и встал, легко и коротко простонав. – Варначьё карьерское…
Петя, спеша и волнуясь от предчувствий, стал смахивать варежками снег с его парадного пальто, а когда задел левую руку, то отец ойкнул:
– Что, больно? – спросил Петя.
– Глупости… – буркнул отец.
Возле банного пруда, на дамбе, стояла старуха в телогрейке и нещадно стыдила голого фронтовика Федю Николаева, который купался в проруби. Он увидел отца и заорал:
– Никола-а-ай! Убери старуху! Замерзну я тута-а!
Отец стал похож на мальчишку. Он хохотал и, размахивая веником, бежал к старухе.
Та покачала головой, сплюнула в сторону Феди, подалась за плевком всем телом, будто поклонилась, да и пошла себе домой или в гости к другим старухам.
Федя скачками, повизгивая, понесся в баню. Отец еще смеялся, молодел в смехе, а Петя взялся за дверную ручку из зеленого стекла и потер ее вязаной варежкой. Ручка отозвалась ему мгновенным сиянием далекой луны и померкла на морозе.
В раздевалку доносился хохот, и банщица, хромая тетя Арина Попова, сказала:
– Ух, шваброй бы да по спинякам-то жеребячее племя-то, а! – и завздыхала, подтирая пол. – Про-вдоль бы хребтишша-то, а! Вам не побаниться, вам бы нажбаниться!
– Глупости… – все еще посмеивался отец. – Чо ты, Ариша, ну? Лучше бы спела: «Где ты, хме-е-лю, зиму замувало-о-о…»
– Ты-то бабник известный… Господи, прости… Матерь Божия, святая Троеручица… «Глю-упо-сти»…
– Письма-то Федька пишет, а, Ариш? – спрашивал отец, раздеваясь сам и успевая помочь Пете. – Или собакам сено отбыл косить?.. Эк ты! – он осмотрел руку. – Вроде, распухла? А ну, глянь, Ариш!
– Язык бы у тебя бы не распух… – тетя Ариша смотрела на руку и ждала розыгрыша, потом прислонила швабру к синей кабинке и легонько помяла отцову руку. На лбу его выступили капельки пота, как на банном потолке. Отец взмыкнул теленком и рванул руку на себя. – Ну так всё, Микола. Поломка… Это где ж так, а? Ох, мамонька! А и полбока-то вырвано! На войне, а, Колюшка?
– Под Москвой.
– Ба-а! Весь, поглянь, израненный… А в Москву-то город не заглядывал?
– Я нелюбопытный. Под юбку заглянуть – это еще туда-сюда…
В ласковом банном тумане сновали свободные от роб каменоломы, взрывники, коногоны. Тут же тихонько мылись фэзэушники.
– Здорово, смена! – крикнул отец звонко. Отозвались довольные:…о-о-о-в!.. Коля-а-а, у кого нос доле-е-е!..
– … Колька… сколько…
Подошел рябой Иван, который вне бани все время ходил в промасленных брюках и телогрейке, за что был накрепко прозван Сыром в масле.
Сыр дотянулся до батиного уха и стал что-то шептать. Слышно было только: Наташка… Галька… Верка… Шел разговор про «холостячек».
– Глупости! – спокойно ответил отец и покосился на Петю. – Хошь, Сыр, я из тебя щас клоуна сделаю?
– Смотри сам, – крякнул Сыр, поднял тазик на пуп и поплелся в парную. – А то – Верка будет моя!
В этот раз мылись долго – отцу мешала больная рука. Мылись, парились.
– Как ты, Коль? – спрашивали мужики. – На инвалидности?
– Бюллетенить придется, – без смеха уже отвечал отец. Он досадовал на руку. – Весна вот уже, а тут – хрясь!..
А Петя с радостью думал: весна! Он видел цветенье черемух и водопады на лесных полянах, желтые цветы мать-и-мачехи на склонах оврага и птичьи гнезда в буйной траве, каникулы, мяч…