Я останавливаю его и даю звучного щелбана.
– Всё, терпению моему есть предел! Получай, паря! Во-первых, у нас были пятерки, а не десятки. Во-вторых, солнце взошло! А я помню солнце на баррикадах, да! С тех пор октябрь – священный для меня месяц. Так что я не готов слушать твои циничные реплики!
– Священный? – чешет он лоб. – Все у вас священное, я смотрю!
– Да, священный. Вот и смотри. Ровно десять лет назад, когда ты еще не был влюблен в Жирную Хромосому, воровское буржуйское кодло с мясом и кровью вырвало у народа сердце!
– Да ладно вам!.. У вас буржуйки были? – он слюнявит палец и трет им ушиб.
– Была…
– Как ее звали?
– Печкой ее звали, вот как ее звали… Не домна, не мартен, а именно – буржуйка…
– Нет, не то! Иностранки у вас были?
– Казашка была!
– Тю-ю-ю!
– И одна немка!
13
– … Ну кто лучше – Чимба или я? – спрашивал я, закуривая для форса. – Кто, говори?
– Он…
– Ну, а чо ж ты тогда?!
– Ничо… – пожимала плечами юная немка Лиза Кёних и привставала на локоть, нависая над моим лицом. – А чо? – щекотала она мое лицо кончиком русской косы.
– Да ничо! – туша окурок о железную боковину койки, сурово отвечал я. – Немецкое отродье!
Мне было четырнадцать лет, ей семнадцать. Она подкладывала язык под щеку и начинала что-то там царапать, раскапывать, как альпийская сенбернарша.
– Ну, а чо ты тогда? – продолжала она тему. – Хочешь: вместе сфотаемся? Скоро фотограф придет…
– Да ты чо! – пугался я. – А если кто увидит?
– То-то! Чимба придет – кишки размотает! Слыхал песню: брюхантина распускает паруса?
Она лукаво смеялась. Глаза как два дефиса. Ямочки на ланитах, как скобки. Бугорочки, как куполочки. Нет, все же она меня частично любила..
… Когда Чимба вернулся с «малолетки», он не стал никому разматывать кишок. Он швырнул ее под своих недоумков. Это у них называлось тогда «пустить под транвай». Бедная Лиза Кёних! Теперь она, вероятно, счастлива и живет в фатерлянде…
Я продолжаю говорить Алеше:
– Да, солнышко! Взошло как по нотам! Что, разве не видишь? Добри ранок, панычок!
Алеша горько вздыхает, добывает из потайного кармана куртки зажигалку и начинает ею щелкать, говоря:
– Что мне солнце… – Сам на меня поглядывает. – А вы ноты-то знаете или так?
– И так, и этак! Я же пою на клиросе, а раньше пел свои концерты! Ты бывал в театре? Нет? А ты хотел бы летать, как птица?
– Не хотел. Зачем это босиком-то да по репейникам?
– Ты прав. Не мущинское это занятие. Может быть, двести лет назад… Хотя… Юра же Медынцев стал неплохим артистом! Заслуженным! Вот мы с тобой стоим, незаслуженно ждем его.
– А дядя Юра, он что – артист?
– Так уж получилось. Видел фильму «Советник из тьмы»? Не видел. А когда мы были твоего, Алешка, возраста, то нас хоть и силком, но регулярно возили в театры краевого центра. В оперетту. Или в Театр юного зрителя. И вот однажды мадам на сцене поет так с укором: ой, мол, Мыкола, ты, Мыкола… А он ей тоже с обидой, будто стыдит: ой, мол, ты, Олеся, мол, Олеся… Пока они так препираются, мы с Юрой Медынцевым идем в театральный буфет и пускаем слюну на великолепие витрин. Потом набиваемся помочь буфетчице потаскать ящики с песочными коржиками. И все отделение распиваем лимонад с песочниками. Она нам дала их бесплатно. «Бесплатно – вот эт-то да-а-а!» – говорю я Юре. А он мне: «Думаешь она нам дала бесплатно?» «Ну, денег-то мы же ей не давали?» «Денег-то не давали. А труд?» Понимаешь, насколько он умней меня? Я говорю: «Дак, это чо за Труд! Разве это труд… Это ж тебе не поля окучивать, не воду с пруда коромыслом по сто ведер…» «Ты еще мал и глуп и не видал больших заслуженных артистов, керя, – учит Юра. – Она свои губы помадой накрасит, перо в чернилку умакнет и эти песочники спишет на утруску. Придет домой и еще в сумке принесет своим короедам. То бы ей грузчику на бутылку давать два двенадцать, а тут мы – два дурака. Понял? Икономка какая!» «Нет, – говорю я. – Она добрая». «Добрые, керя, это мы с тобой. А она умная». «А ты откуда знаешь, что спишет?» «Дак у меня же родная тетя, мамкина двоюродная сестра, здесь, в Горнауле, живет! Она в продуктовом киоске работает…»
Я не стал рассказывать ребенку, что мы заговорили с Юркой о женских телах.
– … Моя тетка такая муля! – сказал Юра, оглядывая гипсовое изваяние голой римской женщины в радикулитной позе. – А вот у этой, каменной – что? – он указал на статую и поскреб ее пальцем. – Фурункула слева, фурункула справа! А ну, Петруха, покарауль!
Встал на цыпочки, засопел, потрогал холмы.
– Тверды, – говорит, – как скалы…
Потом пошли смотреть и трогать руками другие голые статуи.
– Чо они голые-то, а? Баня сгорела? Или хламиды кто украл, пока они банились…
– Царизм их раздел! – просвещает меня Юрка. – При царизме народ жил очень бедно, Петруха. Потом родился Ленин и – вот! Видишь? Все обуты, все одеты. Нос в табаке. Ливер не бунтует. – Потом вскинул брови, почесал под пряжкой школьного ремня пуп и говорит: – А ведь у вашей Аньки – тоже есть… кое-что!
Будучи идеалистическим подростком, я стукнул его легонько за честь сестры. Он не ответил мне, а только со свистом втянул в себя воздух, почесал затылок и оправдался:
– Я ни причем! Я не трогал…
Мы шли дальше, но трогали уже пунцовые и синие бархаты портьер.
– Бархат?..
Сказка.
– Бархат…
Сказка!
Приблизительно так же мы с ним проводили театральное время и в тюзовском буфете. Кто знал тогда, что Юра Медынцев станет известным артистом, а потом создателем корпорации пишущих всея Руси.
– Теть, может, что поднести?
А на сцене летчик Николай Гастелло направлял горящий самолет на колонну вражеской техники. Невидимые артисты в оркестровой яме дули в трубы и били в литавры с таким пафосом, что песочники в моей глотке застревали. Я еще не знал тогда, что законно пью ситро, что все оплачено, поскольку перманентные революционеры обобрали моих дедов, прадедов, родителей, меня лично и героя Гастелло на поколения вперед. Конкретно могу назвать фамилии главарей последнего полутора десятка лет. Они все при деньгах и на свободе…
Оркестр детского театра продолжал звучать в моей памяти, когда я услышал голос Медынцева.
– Э-й! Петюха-а-ан! Алеха-а-ан! Сюда! – кричит он из оконца «мицусиби», похожей на благородно-синий эмалированный чайник из нашего детства. Машина стоит на той стороне хайвэя стратегического назначения – это метров пятьдесят по прямой. Зачем же мы переходили через бетонку, как русское войско через Альпы? Рано, авто еще мало.
– Идем, Алеша, обратно. Напомни мне позже, что надо подать муляву в Гаагский суд от имени всех нищих новых суверенных держав! – говорю я, пока мы вновь пересекаем широченную бетонку. – Зачем вожди, которых я лично не выбирал, превратили в прах мою страну и в горстку трубочного пепла – мою светлую память о ней? Это они, чиновные воры, пиявки болотные, отняли у меня время моей жизни! Это они, упыри, в отличие от Бога, слепившего из праха человека, слепили из человека прах!
– Ого! – радостно, именно радостно, смеется Алешка. – Здо́рово говорите, дядя Петр! Вот бы мне так научиться!
Мы с ним как родня – старый да малый.