Учить чужеземный язык! — вот единственный совет, который она может мне дать. Мне так и слышится, как весь Родимый Город шепчет вместе с ней: учи чужеземный язык! А я его ненавижу, этот чужеземный язык. Терпеть его не могу. Я вообще не хочу его учить. Однако ужасно возвращаться, не оправдав оказанную мне честь, и слышать, как повсюду шепчут, что я ничтожество и лентяй, что мой отец по своей прихоти распоряжается почетными отличиями и материальными средствами сообщества. Ах! Как будут ликовать всякие там Спиракули[21] и Квостоганы![22] Как они будут притоптывать от удовольствия! Как будут облизываться от удовлетворения!
Хотя я повторяю себе все это почти ежедневно, такого рода исход меня все равно не пугает; несмотря на точку зрения отца, который, как мне кажется, не очень хорошо разбирается в сложившейся ситуации, я уверен, что, спроецировав свои исследования на сограждан, смогу разом разрушить эту жалкую клевету и вызвать их одобрение, уважение и почет.
Все это было уже написано, когда я получил еще одно письмо, которое меня совершенно удручило. Он не видит никакой необходимости в том, чтобы я себя изводил и обезвоживал мозги из-за каких-то ничтожных тварей. Время, которое я на них потратил, потеряно для вещей важных, то есть для моей карьеры дипломированного гида-переводчика-толмача-драгомана. А еще он советует не говорить ни слова об этих эхстравагантностях согражданам, поскольку «ты увидишь, как они над тобой посмеются». И наконец, если я буду и далее упорствовать в своих заблуждениях, что неукоснительно опозорит всю семью, он будет вынужден прибегнуть к суровым мерам. Но не написал к каким.
Ну вот. Ничего не понимаю. Это выше моего понимания. Как он мог до этого додуматься? И как он может до такой степени заблуждаться относительно значимости моих исследований? Как он мог дойти до таких слов, как «суровые меры»? Неужели я невнятен? Но ведь он еще более невнятен! Возможно, его подначили? Но кто? И зачем? И как быть теперь? Над моей головой сгущается столько туч, и их словно предвещают всякие необычные проявления Чужеземного Города. Вероятно, не без основания хозяйка мне улыбается всякий раз, когда, проходя мимо, я несуразно представляю себе, что она знает то, чего наверняка знать не может.
Возвращаюсь к насекомому. Возобновляя движение от омара, я должен был бы, говоря о нем, опять восходить к человеку, поскольку насекомое ползет параллельно человеку. Так, муравей с тремя парами лап и трахейным дыханием являет собой идеальный образец членистоногих, а факт общественного проживания стирает в его суобществовании внечеловеческое, хотя, с другой стороны, эта коллективная жизнь кажется гнетущей. Я искал нечто другое и нашел это у омара и пещерных рыб: необъяснимый ужас, который внушают некоторые аспекты жизни, и их совершенная необоснованность с точки зрения высших существ, я имею в виду как волка с глазчатой ящерицей, так и человека с бакланом.
Чем больше об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что не иначе как Океан придает жизни населяющих его существ тот внечеловеческий характер, который меня поражает неимоверно у омара и не особенно у муравья. И действительно, достаточно сравнить устрицу с улиткой, то есть океанскую жительницу с земной, так вот, вторая — не такая уж таинственная, и вид у нее не такой уж непостижимый. Возможно, какими-то чертами характера улитка похожа на черепаху… Полевые прогулки уводят улитку в область чисто человеческих оценок. Тогда как устрица… эта разновидность плевка, с ее брутальной манерой нисколько не интересоваться внешним миром, с ее абсолютной изоляцией, да еще это болезненное жемчужное выделение… стоит только чуточку вдуматься, и меня тут же охватывает ужас. Это живое существо, ЖИВОЕ! Оно живет, ЖИВЕТ! неопределенно прилипнув к скале, живет неподвижно, невозмутимо, свирепо, открывая зев только для того, чтобы безжалостно захлопнуть его за несчастными микроскопическими организмами и бедными водорослями. Вот что такое жизнь. Они, эти устрицы, размножаются и вроде бы даже (стыдно писать) гермафродитничают; короче говоря, живут. И даже умирают, причем ужасной смертью! Улиток, по крайней мере, варят перед тем, как съесть; устриц же пожирают живьем.
По сравнению с устрицей мидия — пример еще более показательный и более подходящий для области «ужасного». Следует отметить, что эта маленькая липкая масса, коллективная глупость которой осваивает сваи пирсов и молов, — живет на том же основании, что и какая-нибудь корова. Ибо для жизни нет разных мерок. В ней нет большего или меньшего. В каждом живом существе жизнь представлена целиком. Мидию переполняет та же совершенная жизнь, что и корову или человека. То, что мидии вообще или какая-нибудь мидия в частности могла бы иметь пусть не сознание, но определенную способность к трансцендентности, вновь ввергает меня в пучину страха и неуверенности.
А глубинная голотурия? Представляя собой всего лишь некое подобие трубки, она добывает себе пропитание в полном и равномерном мраке океанических глубин, на самом дне водяной пропасти, волоча по красноватому песку свои невыразительные и измученные формы, избавленная от человеческой опасности и свободная от страха…
Свободная от Страха. Я замираю от восхищения.
С полуночи и до сих пор я пребываю в полном изумлении. Вне всякого сомнения, именно в полночь меня головокружительно озарило[23]. Я весь день пытался проанализировать это состояние, но у меня ничего не получилось, что является явным доказательством озарения. Я размышлял об этом и ближе к вечеру, совершая нелепое перемещение от съемного жилища до Высшей Школы, где произносилась лекция на тему времен в чужеземном языке начиная с архаической эпохи и заканчивая нашими днями. Итак, я думал и понял: то, что я открыл, было, несомненно, общим местом, но, открытая мной, эта банальность становилась головокружительной. Я поспешил об этом известить. Сначала телеграммой, потом срочным письмом, которое написал, сидя на скамье под взором уличного полицейского, который был немного похож на поставщика Капюстёра[24], хотя и превосходил его атлетически; это сходство мне напомнило, что, когда мне было лет двенадцать, этот индивидуум имел привычку говорить в мой адрес: «Несмотря на глупый вид и плоскостопие, из этого парня что-то да получится», на что мой дорогой папа отвечал: «Вид у него и правда глупый, а вот плоскостопия у него нет». Так вот, теперь он мог бы добавить: «Да, из него получилось нечто головокружительное».
Сам факт моего головокружения совершенно меняет сложившуюся ситуацию. Как складывалась она до того, как случилось оно? До этого мне предстояло вернуться в Родимый Город неудачником, неспособным использовать чужеземный язык для обслуживания туристов, и оправдываться россказнями о своих исследованиях, поскольку они не привели ни к какому результату. Катастрофа. Тогда как теперь! Поскольку головокружение является неоспоримой субъективной реальностью, отцу ничего не останется, как меня признать, а я оправдаю свое незнание чужеземного языка демонстрацией своей головокружительной озарительности! Таким образом, я стану первым родимогородцем, который ступил на самый трудный, самый изнурительный и самый увлекательный путь, ведущий к глубинам жизни[25].
Я дошел до поворотной точки, до решительного момента; я открыл категорию, которая объединяет устрицу, омара и человека: страх. Я знаю, в каком-то смысле это банальность. Трюизм, повторяю я, заявляя, что два основных инстинкта — это инстинкт сохранения и инстинкт воспроизводства; можно сказать, что страх есть проявление первого из них. Но, учитывая пройденный мною путь, и речи быть не может о том, чтобы остановиться на этом классическом этапе. И действительно, страх порождает беспокойство, а беспокойство как раз и является тем высшим признаком человеческого, исчезновение которого меня так пугало. Устрица — беспокойна, омар и треска — беспокойны и тем самым близки человеку. Их внечеловеческое очеловечивается, их жизнь обосновывается, их струсществование узаконивается. Между человеком и омаром, между омаром и устрицей существует (помимо общей буквы[26]) эта связь, этот мост, эта солидарность: страх.