— Да? — император более чем внимательно посмотрел на Коцебу и вдруг спросил:
— Господин Коцебу, что вы скажете, если мой офицер самозванно присваивает себе священнический сан и отправляет требы?
— Трудно ответить сразу, ваше величество, потому как подобные проступки столь редки… Но коль скоро все-таки это так, то, наверное, надобно признать в нем… наклонность к сему, ибо ведь не каждый сможет отправлять требы…
— Прекрасная мысль! — сказал император. — Именно так!
Участь Штомова была решена: на докладную записку легла резолюция царя: «В монастырь!»
Наступила пауза. Башмаков устало возился с платком; дворовая девка Агашка убирала кофейную посуду. И в этой нечаянной сумеречной тишине особенно заметно было тяжелое, астматическое дыхание Дуранова.
— Позвольте, Флегонт Миронович, а уж не тот ли это Коцебу, что жил у нас в Кургане? — спросил Летешин.
— Коцебу в Кургане? — удивился Попов.
— Представьте себе, поручик!
— Но каким образом?
— Самым прямым!
— Не совсем прямым, через… Тобольск, — поправил Дуранов.
Тут все присутствующие обратились к Дуранову.
— Матушка, помнишь ли ты, как нам о том Евгений Андреевич Розен читал? Книжка-то была по-немецки, так он нам читал и тут же переводил…
— Батюшки! Так неужто нонешний-то рассказ это о нашем Федоре Карпыче? — до странности оживилась Степанида Алексеевна.
— Какой еще Федор Карпыч! — едва сдерживаясь, почти закричал Летешин. — Август Фридрих фон Коцебу — вот его точное имя. У меня пиесы его есть…
— И, милый, заладил свое — Август, Август! Это, может, по-ихнему там, а мы ево тута Федором Карпычем величали.
— У меня пиесы!..
— Экая невидаль, пиесы! А я по утрам молоко ему таскала!.. Жили-то мы через улицу, насупротив Кузнецовых, у которых он сымал домик, ну вот, бывалоча, матушка как подоит, так я и несу, пока еще теплое… А он меня Степкой звал. Обходительный такой, тихий, все больше у окошка сидел и книжки читал, али гулял подле Тобола. Смотришь, а он идет… В цветном халате, в тапках домашних… И книжка в руке. Остановится, почитает и далее идет… Батюшки, а уж до чего обходительный был! Бывалоча, возьмет меня за руку, в глаза заглянет, спросит:
— Штопка, ты о чем мешталь? — картаво так, ну так картаво, что прямо смех. И расхохочешься! Он спрашивает, а меня смех заводит… Да и то сказать, шешнадцатый только шел — глупа была. Однова пригласил меня в комнату, открыл стол и достал оттудова зеркальце. Говорит: «Штопка, посмотрель себя». Ну я посмотрела… А он говорит: «Штопка, ты красавель!» И вот те крест, взял вот так обеими руками мою руку и поцеловал! Вот как! А подарок-то ево я и по сей день берегу.
Старушка, одушевленная рассказом, помолодевшая, звонкая, как весенняя бабочка, враз снялась со своего кресла и выпорхнула в другую комнату, откуда тотчас же заспешила обратно, боясь, что прервут, не дадут высказаться, али хуже того — отмахнутся.
— Вот, смотрите! — в сухоньких ладошках Степаниды Алексеевны тускло поблескивало прямоугольное зеркальце в широкой медной оправе. Зеркальце пошло по рукам.
— Тут что-то написано, — склоняясь ближе к лампе, сказал Летешин. — Готика!..
— Читайте! — попросил Башмаков.
— Легко сказать, буквы совсем стерты. Вы, Степанида Алексеевна, видать, часто чистили его?
— Дык как часто? Ну, вот как перед праздником самовар чистишь, ну и рамочку чуток толченым кирпичиком…
— Dominus vobiscum, — наконец прочитал Летешин.
— Это латынь, — сказал Башмаков. — «Да будет с вами господь».
— Матушка, а помните ли вы деда Афоню?
Дуранов пытался держаться, но смех захватывал его все более и более, и он, наконец, захохотал в открытую, широко, трясясь всем своим плотным телом и широкой кудлатой головою.
— Батюшки, ну как же дедушку Афоню не знать, он, чай, на войну ходил… Вот уж голова-то старая, запамятовала… Он отоля эту, как ее, ну ихнюю-то, тьфу ты, прости меня господи! Лиду Гамильтошу привез, вот!
— Боже, маменька, какую Лиду? — вступилась Анна Васильевна.
Дуранов совсем упал на стол, обхватив голову, зашелся в утробном, всхлипывающем визге. Еще не зная что к чему, но уже предчувствуя что-то необычное, начали, глядя на хозяина, похохатывать гости.
— Матушка!.. — прорываясь сквозь смех, пытался говорить Дуранов.
— Матушка…а…а! Ну расскажи ты им… Ну про… Лиду-то! Ха-ха-ха-ха! Мавра-то? Бабушка Мавра-а-а!.. — наконец, в изнеможении Дуранов махнул рукой, встал и, захлебываясь смехом, неверною походкою пошел на кухню.
Меж тем Степанида Алексеевна была строга и невозмутима. Она с укоризной проводила глазами зятя и, пряча в ладошки свое драгоценное зеркальце, поджав сухонькие губки, заговорила:
— Что ж тут! Тута каво ни коснись, каждого сумление возьмет. Вот он, этот дед Афоня-то, как пришел с войны, ну в первое дело в переднем-то углу, под образами, и повесь эту Лиду Гамильтошу.
— Маменька! — пыталась было остановить ее дочь, но старушка уже не слушала ее.
— Ну, человек, чай, с войны пришел, народ собрался — цельная горница, и все глаза-то на нее пялят, особливо мужики. Я как прослышала, тоже к им побегла — мы жили-то супротив, чуток так наискось, через улицу, на Береговой. И впрямь, Лида эта — красавица писаная! Платье, что те у царицы, жаром золотым горит, лицо белое с румянами, а глаза — во-о-о-т какие, черные и пронзают сквозь. А шея, что у лебедушки, а в ушах серьги, как сосульки, светятся. Глянула я, так и обмерла, прямо ангел небесный! Внизу что-то писано не по-нашему…
А тут, значит, вот что далее-то произошло. Бабушки Мавры поначалу дома не было. Прибегает, Афоне на шею! Слезы, радость для бабы… Ну в запале-то от счастья глаза застило, никаво помимо Афони не видит, а ближе к вечеру, после гостей уж, когда жар-то первый спал, слышим — шум у Кузнецовых. Покуда подумали что да отчего, видим, несется служивый в одних исподних портах прямо к нам, а за им Мавра с кочергой длинной.
— Алексей, — кричит Афоня, — выручай!
Заскочил в сенцы, дверь на задвижку, а сам на истовку и за трубой притих. Мавра-то баба была в силе, да и годков-то ей тогда всего, может, тридцать али чуть поболее было — это уж потом мы бабкой-то ее звать стали, — вот она как хватит кочергой в дверь — запор в щепы!
— Где он, — кричит, — супостат аглицкий! Я ево вона сколь годов ждала, сколь горючих слез выплакала, сколь молитв за него сотворила, а он, кобель… — тут старушка поперхнулась малость, зарозовела и виновато стихла.
— Да что она взъерепенилась-то? — спросил кто-то.
— Дык вить что? — Степанида Алексеевна поежилась в кресле, развела ручками. — Знамо что. Афоня-то мужик видный собою был. На такова бабы, как пчелы на мед… — Она смущенно улыбнулась. — А тут нате, привез портрет своей… мамзельки! — решительно закончила она и тоже засмеялась, довольная собою.
— Да что же это за мамзелька? — сквозь хохот прокричал Летешин.
— То-то и оно, — успокоительно сказала старушка. — Мавра-то разошлась, Афоню вниз требует, а тот лестницу втянул к себе, кричит батюшке моему, чтоб за исправником бег. Я, говорит, человек казенный, царю служил, и она, говорит, не смеет меня притязать!
Исправником в ту пору у нас титулярный советник Степан Осипович Мамеев был. Дом, что Михаила Михайлович Нарышкин занимал, — его дом, он строил. Ну приехал он, городничий тож. Мавра при начальстве поутихла. Слез Афоня — боже праведный! — в саже, перьями обвалян — там у нас на истовке-то!.. Стали разбираться. Повели Афоню на его подворье. Мавра впереди с кочергой на плече шагает, за ней исправник в блестящих сапогах, а меж исправником и городничим, босой, придерживая порты, семенит Афонюшка и все скороговоркой, скороговоркой что-то все объясняет начальству. Народищу на улице набежалось, как на пожар!
— Ну, где она? — спрашивает исправник.
— Вон, в курятнике! — указала Мавра.
Притащили супостатку, на чурбан к забору приставили, отошли малость, глянули — глаз не отвесть! Куды ни шагнешь в сторону, а она за тобой глазищами-то своими так и водит, так и водит! Вот чертовка какая! — прости меня царица небесная.