— Часовня. Отец захоронен.
Пошли к часовне. Быков снял фуражку, постоял молча. Позади зашуршала калитка. Быков обернулся. Во двор втягивалась цепочка людей, шли гуськом, становились полукругом у ворот, оцепляли часовню. Митцинский посмотрел на Быкова, в глазах таяла растерянность. Густела там жестокость, серым свинцовым срезом наливался взгляд.
— Кто такие? Зачем? — вполголоса спросил Быков.
— Паломники. Поклониться праху отца. Мы мешаем.
— Понятно, — сказал Быков. — Отошли, коль мешаем. Хоромы у тебя, палаты княжеские. А то что за халупки?
— Времянки для паломников. Помолятся, переночуют и дальше побредут.
— А за времянками?
— Конюшня. Скотный двор.
— Замучил я тебя вопросами, а? Отец меня в детстве, бывало, и ремнем драл за то, что нос совал не туда, куда следует.
— Выходит, недодрал, — усмехнулся Митцинский.
— Батраки-то имеются, а? Не сам же навоз из конюшни выгребаешь? Ты давай не стесняйся, чего там — свои люди.
— Быков, ты обидчивый?
— Будто бы не очень.
— Ну тогда слушай. Человек ты миниатюрный, а напоминаешь мне слона в посудной лавке. Ты куда явился? В другую страну, к другому народу, где свои обычаи и законы веками складывались. А ты их на наше время примеряешь, напялить норовишь. Выгреб мужик мне навоз из конюшни — и он уже для тебя батрак. А он не батрак, Быков, он па-лом-ник. Отец мой был шейх. Помочь в хозяйстве наследнику шейха — святое дело для паломника. И попробуй я воспротивиться — мне здесь не жить. А есть еще мюриды. Были у отца, идут и ко мне, дают клятву на верность, несут подношения, работают в огороде. Так что мой совет: не будь слоном в посудной лавке.
Быков задумчиво оглядел себя, слоноподобного, спросил:
— Неужто похож? Ай-яй-яй, — прижмурился, усмехнулся, — ладно, стараться буду. Дальше-то пройдемся? Времянки покажешь? Или выпроводить вознамерился?
— Опять ты за свое, Быков, — кисло сказал Митцинский, — кто гостя голодным выпроваживает? Только давай все быстренько, смычка идет, а начальство экскурсию затеяло.
Они зашли во времянку, где жили штабисты, и голова Быкова начала чудовищно разбухать от усилий запомнить и сопоставить увиденное. Сочетание едва приметных деталей, предметов и запахов лавиной обрушилось на него, и все до последней крупинки вобрала в себя ненасытная память. На какой-то миг, напрягаясь в этой чудовищной работе, он потерял над собой контроль. Это произошло во второй времянке, где жил Федякин. Быков, быстро и неприметно глянув за шкаф, увидел там висевший китель. Митцинский не успел заметить этот взгляд, но предельно обострившимся чутьем понял: что-то случилось. Он уловил перемену в Быкове безошибочно, но пока не мог понять, откуда надвинулась беда, он просто знал — что-то стряслось.
Они встретились взглядами, и Быков понял — его отсюда не выпустят. Он посмотрел в окно. У часовни молилась кучка паломников. Они стояли коленями на ковриках, держали ладони перед грудью. Остальные — несколько десятков — подпирали плечами забор. И если раньше, когда Быков осматривал часовню, им удавалось сохранять видимость непричастных,то сейчас отсюда, из окна, они гляделись уже стаей — безжалостной, слитной, готовой по приказу кинуться, рвать в клочки, и никому уже не поспеть на помощь за это время.
Не оставалось у Быкова времени, видел, что вот-вот прорвется у Митцинского слово либо жест, после которых все пойдет прахом: и цель, и смысл всей поездки сюда, и жизнь самого Быкова. Он твердо знал: за все приходится платить. То, что узнал сейчас, требовало весомой оплаты. И, торопясь предотвратить непоправимое, что зрело в глазах Митцинского, ударил Быков ладонью по столу, сказал властно, грубо:
— Ладно, хватит в кошки-мышки играть. Ты хоть знаешь, зачем я сюда явился?
— Сейчас скажешь, — медленно сказал заметно побледневший Митцинский.
— Кончилась экскурсия. Теперь слушай, Я уполномочен Ростовским оргбюро ВКП(б) и ревкомом сделать тебе предложение.
— Какое? — разлепил губы Митцинский.
— Что, здесь предлагать? — удивился Быков, сморщил нос: — Ну и амбре тут от паломников твоих. Ты, мой милый, так дешево от меня не отделаешься, не надейся. За такие вести, что я привез, черного барана режут, в красный угол сажают. Ну, долго ты меня голодом будешь морить?
— Говори здесь, — жестко сказал Митцинский, — а я потом решу, стоит ли тебя кормить.
* * *
Петя Каюмов вел караван смычки уверенной рукой. Она была в разгаре. И самым удачным стало ее начало, сделанное Каюмовым. После того как отгремел оркестр, когда расселось и установилось на площади полукольцом все население аула, когда повисла тишина, обрел Каюмов вдохновение. С этой минуты все слова и жесты его стали как бы стрелами, летящими без промаха в сердца горцев.
— Братья по классу! Горные орлы! — сказал свои первые слова молодой инженер. — Сестры и матери! Мы пришли к вам с открытой душой и протягиваем руку дружбы. Мы протягиваем вам нашу классовую руку и говорим: беритесь за нее — и мы поможем выбраться чеченцу из диких ущелий, куда его загнал кровавый Николай, к свету новой жизни.
Приглушенно гудели доморощенные толмачи, переводя аулу речь Каюмова, качали головами: «Хорошо талдычит!»
— Товарищи горные пролетарии, друзья хлеборобы! — звенел голос Каюмова. — Мы протягиваем вам не пустую руку. В ней наши трудовые дары, нужные для вашей жизни, потому что новую жизнь нельзя начать без орудий труда. Мы изготовили их своими руками и закалили нашим рабочим потом, чтобы они долго вам служили. И прежде чем начать праздник, я прошу: пусть каждый мужчина подойдет к подводам и бесплатно получит свой серп, сработанный нашим молотом. Есть подарки и для женщин с детьми. Их приготовили наши жены. Подходите! Мы рады поделиться с вами изделиями честного пролетарского труда!
Хорошо понимал классовую ситуацию Каюмов. И, глядя на то, как отходили горцы от подвод, прижимая к груди бесценные в это время косы, серпы, мотыги, топоры, присматриваясь, как менялись, светлели лица людей, словно омытые изнутри радостью, вдруг понял он в свои двадцать три года, что испокон веков наивысшей мудростью, которую придумал человек, был и остается подарок, протянутый из рук в руки, — не для обмена, не таящий в себе корысть на будущие льготы, а дар от сердца, сделанный с одной целью — узаконить истину о том, что человек человеку брат.
Разгорался праздник, обдавая людей щедрым теплом. И вновь загремел оркестр. Его сменил граммофон — голосистая чудо-машина. Облепив густо подводу, где он стоял, тянули горцы шеи, стараясь своими глазами рассмотреть ящик с трубой, извергающий неземную музыку.
После граммофона выступили заводские певцы и танцоры, вбивая каблуками «Барыню» в доски, уложенные поперек двух подвод. А потом состязались на силу и ловкость, выжимали гири и прыгали в мешках под хохот и свист, перетягивали канат — обозники на аульчан.
Потом, когда солнце, умаявшись подниматься за долгое утро, установилось прочно в зените, объявил Каюмов гвоздь программы: футбол! Готовились к нему чекисты и сборная аула. И хотя одиннадцать выставленных селом джигитов имели об игре смутные понятия, тем не менее, как понял Аврамов по их неистовым глазам, сражаться они будут до последнего. А посему, собрав свою братию, предупредил он ее вполголоса, весомо:
— Село не давить. Терпеть. В случае полома одной ноги играть на другой и улыбаться. Международных конфликтов не раздувать. Опанасенко, Кошкин, вас данная команда особо касается. И чтобы ничью мне как яблочко на тарелочке поднесли. Ясно? Виновных в перегибе усердия за уши драть будем втемную, в нерабочее время. Вратарем для затравки назначаю Софью Ивановну Рутову. Судьей буду я. Другие кандидатуры имеются? Ах, нет. Вопросы?
Не было и вопросов. Переместились зрители из аула на сотню шагов — под самую гору, где расстилалась цветочным ковром чудная поляна размером в аккурат с футбольное поле, и обозначили на ней гимнастерками чекистов двое ворот.