— Ничо... ничо... не беспокоит... — закрыла дверь. Прислонилась к стене, сердце колотилось где-то у самого горла.
...Пьяный, добравшись наконец до ревкома, на глазах протрезвел, цепко взялся за поводья коней Митцинского и Алиевой. Белый жеребец имама, почти неук, не терпел чужих рук. Взяли из табуна и объездили не столь давно. Он взвился на дыбы, поволок «пьяного» за собой.
Сверху — гулкий, торопливый перестук каблуков по лестнице. Митцинский выдернул из-под мышки наган, по-волчьи, всем корпусом, развернулся. Наверху мелькнул цветастый платок Алиевой.
— Там засада! — крикнула вполголоса, придушенно, глаза — в пол-лица.
— Знаю. Здесь тоже. — Митцинский принял, поддержал обмякшее, гибкое тело Ташу, прижал его к стене.
Жеребец Митцинского, вырвав поводья, длинными махами мерил площадь, уходя от чужака, сметанной белизны грива струилась на ветру. Лошадь Алиевой пугливо всхрапывала, смотрела ему вслед. Митцинский запер дверь на задвижку.
— Идем! — Митцинский потянул Ташу к лестнице. Торговец, горец в лохматой бурке и «пьяный» с оружием в руках перебежками приближались к двери ревкома.
Митцинский знал, предвидел, что так будет. Шел в капкан сознательно — это пришло ему в голову сейчас. Но там, у себя в Хистир-Юрте, не нашлось ни одной веской зацепки, которая говорила бы об опасности. Слишком безмятежен и наивен выглядел Быков на охоте, логически неизбежным казался приход Гваридзе. Лицо брата на фотографии, его мольба в лаконичном слове «жду», его подпись. Митцинский отчетливо осознал, насколько тонкой и прочной оказалась сеть, сплетенная Быковым. И нечто похожее на уважение шевельнулось в нем.
Ему оставалось одно: идти теперь напролом, рваться только вперед, может, найдется малый изъян хоть в одном узелке сети, что выросла перед ним.
...Мимо мелькали черные, затаившиеся дерматиновые квадраты. Одна из дверей вдруг визгнула, приоткрылась. Митцинский с маху ударил по ней ногой. Мягко повалилось на пол в кабинете чье-то тело.
Распахнулась еще одна дверь. Алиева коротко ахнула, выстрелила навскидку, не целясь.
Они ворвались в приемную Вадуева, и Митцинский запер дверь ножкой стула. За столом ошарашенно, по-рыбьи зевал секретарь. Митцинский плечом, всем телом толкнулся в кабинет Вадуева. Там было пусто.
— Где Вадуев? Ну?! — подступил он к секретарю.
— В... вызвали в Ростов.... — У секретаря от страха сел голос.
Митцинский толкнул его за канцелярский шкаф, притиснул шкафом к стене:
— Не шевелись! Пристрелю!
В дверь приемной ударили прикладом. Гулкое эхо метнулось по коридору. Митцинский выстрелил. Шаги за дверью, крик:
— Не стреля-а-ать!
Тишина. Голос Быкова:
— Митцинский, ревком оцеплен, дороги в горы перекрыты. Войска в боевой готовности. Идет разоружение мятежников и шариатских полков. Восстание обречено.
— Вы самонадеянны, Быков. Оно еще не начиналось, — через паузу отозвался Митцинский. Распахнул окно приемной, посмотрел вниз.
Внизу, справа, посредине булыжной мостовой, лениво катила пароконная арба, доверху груженная кукурузными стеблями. Слева приближался прохожий. Митцинский оглянулся. Прижавшись спиной к стене, белела меловым лицом Ташу, наган опущен. Мелко подрагивал канцелярский шкаф — видимо, за ним трясло секретаря. Митцинский усмехнулся, прицелился, выстрелил в люстру. Ахнуло по слуху стеклянным звоном, брызнули в стены осколки.
Горец на арбе вскинулся, остановил лошадей. Сидел, разинув рот, оглядывал окна ревкома.
— Прекратите стрельбу, Митцинский, это бессмысленно. У вас безвыходная ситуация, — где-то совсем близко за дверью сказал Быков. Тихо скрипнули сапоги.
— Ну почему же бессмысленно, — почти весело отозвался Митцинский, — хорошая стрельба, Евграф Степаныч, имеет смысл в любой ситуации. Вы не забыли мой выстрел на охоте?
Левой рукой он вывернул карманы, достал и сложил на столе золотые и серебряные монеты. Их набралась почти пригоршня. Мелькнул в памяти и пропал случайный полустертый вопль: «Коня! Полцарства за коня!» — видение петербургской сцены... чей-то актерский, осыпанный бутафорской щетиной рот кривился, выводил сладострастно, болезненно: «За кони-и-иа-а-а!»
Митцинский хмыкнул: капризы памяти непостижимы. Переложил револьвер в левую руку, сгреб монеты и, примерившись, выбросил их в окно. Прислушался. Внизу, под окном, — звон металла о камень, звучный, хлесткий, на всю улицу.
На звон бросился прохожий. Горец стегнул лошадей, подкатил к окну, прыгнул с арбы. Они вдвоем ползали на коленях по булыжнику, собирали монеты: крестьянин, спустившийся с гор, чтобы продать в городе кукурузу со своего огорода, и горожанин.
Из-за угла чертом выскочил боец с винтовкой наперевес, заорал свирепо:
— Назад! Назад, говорю! Не положено здесь!
Митцинский прицелился, выстрелил. Боец будто наткнулся с маху на что-то, стал заваливаться на бок. Митцинский оглянулся — черной, колодезной глубиной распахнулись глаза Ташу. Он вобрал ее всю, оглядел нежно, тоскующе и прыгнул в окно. Пролетел три этажа, обрушился на арбу с кукурузой, попал ногой на перекладину. Сухо хрястнуло дерево, полоснуло болью в ступне.
Митцинский поднял голову, крикнул в окно:
— Ташу, девочка моя, твое дело молчать! Об остальном я позабочусь!
Падая вперед всем телом, ударил кнутом по лошадиному крупу. Шерсть вмялась под витым ремнем, круп, перечеркнутый темной полосой, содрогнулся. Грохот колес по мостовой, храп лошадей.
Раз за разом выпускал в подводу, тщательно целясь, обойму из нагана боец ЧОНа — опоздал, засиделся в засаде. Спина Митцинского, окруженная пузырем трепещущей черкески, неумолимо уплывала.
Вхолостую щелкнул опустевший наган чоновца. Он поднял его, в изумлении всмотрелся в бесполезную теперь железку.
Арба скрылась за углом каменного дома.
. . . . . . . . .
На ступенях ревкома сидел и бился головой о стиснутые колени Аврамов:
— Ушел, сволочь! Я виноват!
Рядом кто-то презрительно фыркнул. Аврамов поднял голову — обомлел. В двух шагах от него, картинно выставив ногу, стоял бурый козел Балбес — тот самый, приманочный в барсовой охоте. Отпущенный тогда за ненадобностью на волю, использовал он теперь на всю катушку сладкую свою свободу — вонючий, дурашливый и независимый. Клок сена и голубая незабудка свисали с рога бродяги. Балбес долго смотрел на Аврамова бессмертным мефистофельским глазом, потом издевательски вякнул:
— Б-э-э-э-э!
Аврамов потряс головой: пустынная булыжная площадь и козел. Черт знает что! Обозлился. Встал, словно подброшенный пружиной, крикнул:
— Коня!
. . . . . . . . .
В кабинете Вадуева Быков кричал в телефонную трубку:
— Что-о? Почему не готово? — Долго слушал оправдания, тяжело двигал челюстью, морщился, будто прожевывая что-то горькое, потом сказал ровным, мертвым голосом: — Вот что: если через два часа весь материал о льготных концессиях, о связях Митцинского с Антантой и Турцией не будет набран и размножен, я отдам вас под трибунал как саботажника и пособника контрреволюции. Все. — Положил трубку на рычаг. Снова поднял, сказал: — ЧК мне, живо! — Подождал, распорядился: — Кошкин, давай две ракеты с колокольни — зеленую и красную. Оповести гарнизоны — вскрыть пакеты.
41
Двор Митцинского. Здесь соорудили, притиснули к каменному забору большую плетеную сапетку для спелой кукурузы. Она вмещала не меньше ста подвод. Рядом стояла пустая распряженная арба оглоблей в небо. Сквозь прутья сапетки золотом просвечивало напоенное солнцем кукурузное зерно. Впитали початки в себя спелость и негу кавказской осени, вобрали щедрые соки земли. Стекался во двор имама неизменный зерновой закят от мюридов.
На ступеньках крыльца сидел Ахмедхан. На поясе — кинжал, на коленях — карабин. За оградой на улице привязан черный жеребец с двумя хурджинами. В хурджинах — еда, белье. Через полчаса будет три. Не осталось надежды у Ахмедхана на возвращение хозяина. Однако все еще не верилось, что рушится их империя, сколоченная кровью и золотом в скитаниях и надеждах. Поэтому настроился мюрид ждать до самой последней минуты, завещанной хозяином, — ровно до трех. И лишь тогда, истребив ставшую бесполезной дворовую свору, — закордонных и своих, имевших вредные языки и уши, лишь потом подавать сигнал к восстанию. А после — Фаризу через седло и уходить в горы, чтобы раствориться там до лучших времен.