— Все теми же, господин Митцинский. Пути господни неисповедимы. — Поморщился: — Какого черта турусы разводить! Ваш братец написал в письме: надлежит полковнику Федякину прибыть к Осману Митцинскому. Вот я здесь. Располагайте.
— Сколько воды утекло с тех пор. Давно ведь это было. — Стоял Митцинский вальяжно, руки за спину. Продолжил холодно: — Так давно, что и надобность в вас миновала, полковник.
Федякин обессиленно сгорбился:
— Так-таки ни на что не гожусь?
— Ну... разве что конюха на время заменить. Напоролся на гвоздь, олух, ногу разнесло. Работа несложная. Задать корм лошадям, напоить, вычистить навоз. Изредка птичнице поможете индюшек из-под сарая пугнуть. Они, канальи, нестись там повадились. Бабе туда несподручно лезть, куриный помет, знаете ли...
Деревенело у Федякина лицо, сжимало горло. Одно заботило: не выпустить бы слезу, копившуюся в глазу. Передохнул, сглотнул комок, заговорил хрипло, квакающим голосом:
— Зачем же меня пометом... пугать... господин Митцинский. Мне теперь помет после леса — самое милое дело. — Кривая улыбка поползла по щеке наискось. Придвинулся вплотную, обжигая Митцинского нечистым дыханием, сверлил совиными глазами, неожиданно предложил: — Желаете ночные голоса послушать?
И, открыв рот, затянул с придыханием, подвизгами ночную шакалью песню. Она ввинтилась Митцинскому в мозг, дикая, звериная жалоба, пропитанная бессильной злостью. У Митцинского — мороз по коже. Отшатнулся. Перед ним кривился обметанный густой щетиной рот, синева наползала на прикрытые веки полковника. По всему аулу всполошенно, гулко, впереклик — собачьи голоса. Гулко бухали волкодавы. Хрипло лаяла, рвалась на цепи где-то неподалеку привязанная шавка.
— Я после двух стай себе пропитание добывал, господин Митцинский. Волки секача задрали. После них шакалы пировали, а я уж потом, вот на эдакий вой вышел, дубиной стайку разогнал и сам мясцом полакомился. Его, правда, на костях клочки остались. Однако ничего, и такое впрок пошло. А вы меня изволите пометом пугать. Не-хо-ро-шо, господин Митцинский. Унизить, значит, пожелали? Тут у вас осечка вышла, куда же мне ниже этого. Не-хо-ро-шо-о,
Развернулся, пошел к калитке, сутулясь, тяжело припадая на левую ногу. Спина вымазана глиной, кисти рук болтались по бокам — мужицкие, раздавленные работой, исцарапанные в кровь.
— Подождите! — окликнул Митцинский. Федякин остановился. — Мы в неравном положении, Дмитрий Якубович. Вы обо мне кое-что знаете. Я о вас — ничего.
— А что бы вам хотелось знать?
— Хотите делового разговора — поделитесь. По какому случаю в бегах? Отчего теперь лесная падаль милее домашней похлебки стала? Вы, помнится, ценили домашнее превыше всего, оттого и отказались в первый раз.
— Зачем вам это?
— Здесь я спрашиваю, Дмитрий Якубович.
— Резонно, господин Митцинский. Извольте. Чекиста я прихлопнул, что за мной зашел. В горячке, так сказать, насадил на штык, аки муху на иглу. Ну-с, такое устраивает?
Развернулся, смотрел недобро, подергивалась губа, под ней желтоватые, прокуренные клыки.
Митцинский понял — оплошал. Такого упускать нельзя — затравлен, смят. Такого приласкать, пригреть — значит, верным сделать. С внезапно пронзившим удовольствием осознал Митцинский — жизнь прекрасна. И особенно прекрасна рядом с такими — раздавленными ею. Затянул молчание до предела, выдавливая из этого живого трупа остатки достоинства. Затем пошел к Федякину, разводя руками:
— Боже мой... Дмитрий Якубович... как же вы так? Теперь ведь все пути назад отрезаны...
— Бросьте, Митцинский, — поморщился Федякин, — к чему фарисейство. Вам ведь такие и надобны — с сожженными мостами.
— Не отрицаю, Дмитрий Якубович, такие удобнее в обращении, с сожженными мостами. Но — с целыми душами. А она у вас выжжена, вас врачевать надо. За прохладную встречу простите великодушно. Поймите и вы меня. Я получил от вас отказ на первое приглашение. И вдруг... мало ли от кого и зачем теперь явились. Вот что. Вы сейчас примете ванну, отобедаем. У меня неплохая коллекция французских вин. Затем я дам вам денег, одежду, кое-что из документов — и ступайте с богом. Как-нибудь обойдется, растворитесь, Россия необъятна. Ах, Дмитрий Якубович, голубчик, как же вас угораздило с чекистом... поверьте, я был бы счастлив иметь вас соратником в нашем деле, но теперь... не смею даже просить о помощи, ведь не лежит у вас душа к нашему делу...
— Вы бы о брюхе моем сначала порадели. О душе мы потом, — сумрачно попросил Федякин.
Вскоре сидели они друг против друга за обильным столом. Пожаром занялось лицо Федякина от токайского. Ослабев от вина и пищи, через силу ловил он слова Митцинского.
— ...Задерживать не смею. Но и не гоню... наберитесь сил, сами решите, как поступить.
Федякин утвердился локтями на столе, мотнул головой: Митцинские веером, карточной колодой расползались в стороны — смутные, вкрадчивые.
— Бросьте, Осман... за меня уже все решено. Буду при вас хоть цепняком сторожевым. Навоз грести — извольте. Шашкой махать, кишки выпустить кому — с нашим удовольствием, поскольку, запродав душу черту, занятие не выбирают. А вы и есть мой черт! Сатана вы моя м-многолика-ая... — взревел Федякин, трахнул по столу кулаком. Из-под кулака веером — горчица.
Тупо пялился полковник на горький свой кулак, уронив голову на стол, заплакал — тяжело, страшно, навзрыд. Истекала слезами жизнь пропащая. Две недели звериного житья выполаскивались соленой влагой.
По другую сторону Митцинский ножом счищал с черкески желтые брызги, морщил губы в брезгливой улыбке.
. . . . . . . . .
Через несколько дней к вечеру Федякин вышел подышать во двор. Гудела голова от писанины, бумаг. Митцинский завалил списками мюридов, добровольцев, приставил помощника — смышленого, застенчивого мужичка лет тридцати, Юшу — местного учителя-арабиста. На двух столах в домике Федякина пухли груды замызганных листков, исчерканных ужасающими каракулями фамилий на русском и арабских языках.
Из них формировали повстанческую армию. Федякин сортировал, перебеливал фамилии и краткие данные по-русски. Три сотни мюридов и добровольцев составлял полк. Полку полагались командир, агитатор, военспец-инструктор. Командиров и агитаторов наскребли с грехом пополам из местных кадров, в основном средний комсостав из бывшей «дикой дивизии». Военспецов, обещал Митцинский, пришлет Грузия. С оружием было не густо. Выходило пять винтовок и граната на два десятка повстанцев.
За день едва управились с десятой частью списков, бумажные горы, казалось, и не убавлялись.
К вечеру Федякин сомлел и изнемог. Поднял голову, оторопело затряс ею — перед глазами курчавилась темно-зеленая стена из виноградных листьев. Неведомо когда отгородили полковника от двора. Юша сидел рядом, сонно, по-рыбьи пялился на начальство. Федякин усмехнулся, сказал:
— Никак скисли, вьюноша?
Юша поморгал, осторожно улыбнулся:
— С непривычки, господин полковник. Может, отложим на завтра?
— Ладно. Быть посему. На сегодня хватит. Завтра приходите в семь.
Вышел — поджарый, затянутый в новую черкеску, на боку болталась шашка. Щетину, отросшую за время скитаний по лесу, выправил Федякин в бороденку на восточный манер.
Поздно вечером двор опустел. Федякин вдохнул вечернюю прохладу, постоял, покачиваясь, прикрыв глаза. Присел на корточки у мазанки, оперся спиной о стену. Шашка уткнулась темляком в бок. Федякин вытянул ее из ножен, дохнул на синеватую сталь. По ней расплылось и исчезло легкое туманное пятно. Федякин поискал глазами, увидел голыш. Стал править лезвие. Тяжело ворочались думы в голове, мучило неотвязное — как там мать, Фенюшка? Выживут ли, бедные, без него? Одиночество, стылая горечь разъедали душу.
С гор наползали сумерки. Издалека, с конца улицы, донесся скрип арбы. Он разрастался, сверлил уши, пока не затих у самых ворот. Калитка распахнулась, вошел вахмистр Драч. Он осмотрелся, увидел Федякина. Изумился, приоткрыл рот. Настороженно кивнул, приветствуя, сунулся отворять ворота. Во двор, пронзительно визжа, въехала крытая арба, запряженная быками. Из арбы полезли один за другим чернявые, голенастые мужики, похожие на жуков, в одинаковых мятых и запыленных черкесках. Отряхивались как-то по-собачьи, разминались, переговаривались не по-русски.