Так бывает всегда в деревне.
А когда дедушка приезжал к нам с мамой на Белую гору, он долго рубил дрова во дворе, а потом отдыхал на стуле, и пил чай с печеньем из большой чашки с медвежонком. Эта чашка у нас одна, и поэтому мы пьём по очереди. У медвежонка на выпуклом животике пять колечек. Я знаю, что такой мишка называется «олимпийский». Интересно, почему? Я не хочу спрашивать это у мамы, потому что она и так очень устаёт на работе, я спрошу у дедушки. В этот раз я забыла спросить его об этом, потому что мне было не по себе, от того, что он так мало поел и совсем не отдохнул. Он устало улыбался и говорил маме: «посуды дома полно, а вы здесь из одной чашки пьёте», а мама говорила, что у неё и так мало места. И, что как-нибудь перезимуем и с одной чашкой. Мне было стыдно за то, что у нас «мало места». Я предложила дедушке отдохнуть на «большой кровати». Он заулыбался и погладил меня по голове.
– Почему дедушка смеялся? – спрашиваю я у мамы.
– Потому что твоя «большая кровать» – это ржавая раскладушка, – почему-то грустно отвечает она.
Райсобес, керогаз и электричка
Зимовать с одной чашкой мне не приходится
В детском саду мы репетируем танец хлопушек, танцуя в актовом зале вокруг вымышленной ёлки. Вечером воспитательница показывает всем мамам «шапочку хлопушки», которую надо сделать. «Картонный цилиндр заворачиваете в фольгу или в цветную бумагу, как конфетку», – повторяет она каждой маме, – и принесите по десять копеек на хлопушки для финального хлопка, не бойтесь, хлопушка при правильном использовании совершенно безопасна, а десять копеек – это недорого». Я не знаю, что такое хлопушка, но видимо она не совсем безопасна, а может быть, десять копеек – не так уж и «недорого», или маме просто не хочется делать шапочку, но всю дорогу мы молчим, и мама сильнее обычного тянет меня за руку
Мы подходим к дому-сараю, на крыльце нас ждёт дедушка. Я с разбега кидаюсь к нему, на ходу сбавляя скорость, чтобы не наступить на его ногу, но которую он всегда прихрамывал.
– Тише, тише, внуча, – дедушка смеётся и гладит меня по спине большой несгибающейся замшевой рукавицей на меху.
– Па, чего ты не зашёл? Ключ же есть, – видно, что мама тоже обрадовалась.
– Да, я заходил: замерз, вышел погреться, – шутит дедушка.
Мы заходим в дом, света нет, где-то перемёрзли какие-то провода, изо рта идёт пар. Мы стоим посреди комнаты, не снимая шапок, и дышим, втянув головы в воротники, как три пингвина полярной ночью.
Мама с дедушкой говорят о каком-то срочном деле, это видно потому, что разговор проходит стоя, и слова краткие и одиночные: «Да, нет, скоро, на месяц, сразу, не откладывай, поторопись, морозы». Я ловлю интонацию каждого слово и чувствую, что дедушка вот-вот закончит разговор и уедет туда, где приветливо горит жёлтый свет в окошке, где шумит приёмник и мурлычет котёнок. Туда, где уютно пахнет пирожками и по телевизору показывают мультик про почтальона Печкина, туда, где можно спрятаться в шифоньер и под кровать, и в сундук со скатертями, туда, где свет, звуки, запахи, тепло и жизнь, а я останусь здесь в тишине, темноте и холоде делать шапочку хлопушки для странного танца. Мне обидно, к горлу подступают слёзы.
– Мама, я хочу поехать с дедушкой, – робко произношу я, когда возникает пауза. Я очень боюсь, что мама скажет: «А как же садик? А танец? А репетиции?» Ведь детям нельзя не ходить в садик, как и взрослым – на работу. Так заведено. Интересно кем? Почему люди всё время должны делать то, что им не нравится? Кому от этого лучше? Мама очень устаёт на работе, и ненавидит топить печку в нашем доме-сарае, я не люблю ходить в детский сад и не понимаю, почему нельзя просто уехать в деревню, туда, где никто никому ничего не должен, где можно не вставать в пять утра, не чистить зубы, не делать картонные шапочки. Мама с дедушкой переглянулись. Мне не сказали «Нет». Я поняла, что ещё чуть-чуть и всё получится. От счастья, что сегодня я буду спать в деревне на любимой перине, у меня потекли слёзы. Но ведь плакать от счастья – это ненормально, поэтому я тут же притворяюсь расстроенной, как будто не соображаю, что взрослые уже почти согласны. Я реву. Бабушка всегда говорит мне: «Москва слезам не верит». Я не понимаю этой фразы, но знаю, что слезами можно добиться практически невозможного. А уж если всё и так складывается удачно, слёзы никогда не помешают.
– Собирайся, внуча, – дедушка не стал ждать маминого согласия. И мама, даже обрадовалась, что ей не пришлось отвечать, это заметно.
Я не могу сдержать радостную улыбку. И, понимая, как глупо выглядит улыбка вместе со слезами, изо всех сил хмурю брови, чтобы не выглядеть смешной и слишком счастливой.
Через час мы с дедушкой уже сидим в электричке на жёсткой скамейке со спинкой из тоненьких лакированных дощечек. За окном уже почти ночь. В вагоне горит лампочка, она иногда подрагивает и притухает, тогда через замёрзшие стёкла видны огоньки – это удаляется наш город. У меня в руках пирожок с мясом из привокзального буфета. Он безумно вкусный, по большей части потому, что мама никогда не покупает мне еду в дороге. То ей «руки не мытые», то «непонятно из чего эти пирожки пекут», то «денег нет». Я кладу в карман пальто промасленную белую ленточку, в которую был завёрнут пирожок и берусь за него «немытыми руками», выразительно смотрю на дедушку. Он не ругает меня ни за руки, ни за карман. Он смотрит и улыбается. Я, с набитым ртом, спрашиваю про олимпийского мишку. Дедушка рассказывает мне про спорт, про олимпиаду, про уроки физкультуры, про школьные эстафеты, про походы, про своих бывших учеников.
– Здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич! – здоровается один из них, и садится рядом с нами.
– Здравствуй Сергей! – улыбается дедушка, – Домой?
– Да, на праздники, в родные края, – отвечает, по привычке краснея, бывший троечник Сергей – высокий дядя с чёрными усами.
Я дышу в обледенелое стекло вагона, стараясь сделать ровную чёрную дырочку, дедушка беседует с Сергеем о том, где будут строить новый райсобес. Райсобес, сельсовет, керогаз – такие непонятные и восхитительные слова. Мама не знает таких слов. Как всё-таки хорошо, спокойно и уютно и всё совсем по-другому там в деревне.
Чтобы дырочка на окне была абсолютно круглая и красивая, мне приходится дотрагиваться до стекла губами и иногда даже языком. Я чувствую, как на зубах хрустят мокрые ледяные пылинки. С мамой я никогда в жизни бы не узнала неповторимый вкус мороза на вагонном стекле.
Вот это свобода!
«Домик над рекою, в окнах огонёк…»
Из электрички мы выходим на районный железнодорожный вокзал. Здесь продаются огромные и всегда горячие булочки с маком. Мы с дедушкой покупаем целый пакет этих булочек и ещё пять бутылок лимонада с полукруглыми этикетками на стеклянном боку. Мама не покупает там много вкусного сразу. В гастрономе по дороге из садика мы с ней берём только половинку черного хлеба и треугольный пакетик молока. Мы с дедушкой медленно идём на автостанцию. Дедушка никогда не спешит и не тянет меня за руку, да у него и не выйдет – в одной руке он несёт сумку, а другой опирается на коричневую палочку, сделанную буквой «Г». Когда была война, моего дедушку ранило в ногу, и теперь он всегда ходит с этой палкой. На автостанции мы очень долго ждём автобус. За это время успеваем два раза рассказать стишок про зиму, которая злится недаром, и учимся ориентироваться по часам. Мне кажется, что уже глубокая ночь, но дедушка говорит «Восемь вечера». И правда, я вижу, как маленькая стрелка указывает на цифру восемь. Я люблю гулять по темноте. Зимой темнота наступает очень рано, даже, когда мама забирает меня из детского сада на улицах уже темно. Когда темно, весь мир кажется каким-то сказочным и добрым. Вот подъезжает сказочный автобус-невидимка, видно только два огонька. Дедушка говорит, что это «наш» автобус. Я не знаю, как он всегда безошибочно определяет «наш» автобус. Это трудно понять даже если на улице светло. Они здесь, в деревне, все одинаково пузатые, короткие и без номерков. Возле автобуса уже столпились люди, когда мы подходим, все здороваются с дедушкой и пропускают нас вперёд. Какая-то тётя в коричневом платке даёт мне конфету. Я никого не знаю, но зато все знают меня и говорят дедушке, какая я уже выросла большая.