Для того чтобы вернее добиться столь вожделенных нашивок, сержант Тардиво не щадил своих сил на казарменном дворе, старательно надрывая глотку. Такое поведение нельзя было всецело объяснить природной злобой или склонностью к занятиям подобного сорта. Сержант Тардиво отлично знал, что громовые раскаты голоса необходимы в карьере военного для того, чтобы привлечь внимание начальства и заслужить его благоволение. В казарме, где все сверху донизу орали с утра до ночи, нужно было орать громче других, чтобы быть наверняка отмеченным. Будучи человеком наблюдательным, Тардиво всё это вскоре постиг. Кроме того, он усвоил ещё одну истину: унтер-офицер, который не наказывает, подобен жандарму, не составляющему протоколов, – все его подозревают в слабости и в разгильдяйстве. Гражданская полиция и военные чины принимают решения, исходя из твёрдого убеждения, что все штатские – правонарушители, с которых следует не спускать глаз, и все солдаты – отъявленные лодыри. Парадоксальная вещь: соответственная уверенность в том, что армия и гражданское общество состоит почти исключительно из негодяев, как раз и составляет силу армии и прочность гражданского общества, которые нуждаются для поддержания своих порядков и прочности иерархий в основополагающем и легко уяснимом принципе. Сержант Тардиво был согласен с этим принципом, поэтому он допускал, чтобы лейтенант называл его кретином, отлично сознавая, что сам он, в свою очередь, мог бы безнаказанно называть кретином всякого, кто не имеет унтер-офицерских нашивок. Его честолюбие упорно стремилось к тому, чтобы уменьшалось число людей, имеющих право называть его кретином, и соответственно возрастало число тех, кого он сам мог бы так называть. Это честолюбивое желание, направленное на защиту собственного достоинства, не давало ему ни минуты покоя. Итак, сержант Тардиво орал во всю глотку в алжирском городке Блида и распределял, не тратя усилий на излишнее дознание, наряды, гауптвахту и карцер, подобно тому как высшие силы распределяют среди смертных всевозможные бедствия, руководствуясь некой метафизической мудростью, малоутешительной и не позволяющей проникнуть в свои тайны, пока мы живы.
* * *
Мобилизация, заставшая нашего унтер-офицера за вышеописанным занятием, привела его к ущелью Шипоты, где он внезапно оказался лицом к лицу с неприятельскими войсками, проникнутыми, так же как и наши, духом собственного превосходства. Их младшие офицеры, такие же крикуны, как наш, имели наглость называть наших солдат балбесами и паникёрами. Такая точка зрения явственно читалась по гримасам на физиономиях этих рыжих типов, пустоголовых белёсых северян. Впрочем, сами они были обращены в идиотов покорностью и всяческой чушью, которую им так долго вбивали в голову.
Уже первая встреча этих решительных людей противоречила доводам рассудка, требовавшего безотлагательного возвращения по домам. Но генерал приказывал прямо противоположное, – он разместился далеко от передовой линии и чувствовал себя превосходно в своём укрытии, защищающем его от солнечного удара, единственного удара, который он рисковал получить. Коварное августовское солнце палило вовсю, и генерал держался в тени. Поднеся лорнет к глазу, он воинственно ликовал, видя, как над невинным леском вздымаются густые клубы дыма.
– На это стоит поглядеть! – восклицал он, обращаясь к штабным офицерам.
На это стоило не только поглядеть, так как до его слуха доходил глухой шум и слабые звуки горна, трубящего атаку.
– Этим свиньям сейчас приходится туго! – говорил генерал, имея в виду немцев, ибо французы были почти неуязвимы, а немцы, вне всякого сомнения, были созданы для того, чтобы их гнали, рубили, рассеивали, потрошили, давили, резали и протыкали штыками в своё удовольствие. У них физиономии позеленели от страха, в то время как каждый француз в этой сумятице оставался румяным и был вооружён остроумием, помимо 250-ти патронов и разудалого штыка, который буквально таял от наслаждения, окунувшись в тевтонские потроха.
Наш генерал был так убеждён в том, что всё разворачивается в соответствии с его непогрешимыми планами, что к пяти часам вечера, когда Феб отказался от намерения хватить его дубиной по голове, он принял героическое решение.
– Я думаю, господа, что мы могли бы теперь продвинуться вперёд на добрую сотню метров. Оттуда нам будет удобнее наблюдать.
Генерал сказал это решительным тоном и с такой отвагой, что все присутствующие затрепетали.
– Господин генерал, будьте осторожны! – взмолился первый полковник его свиты.
Но генерал ему ответил с мужественной улыбкой на устах:
– Иногда отвага необходима. Запомните это, полковник.
Великие слова, правда, не решившие исхода битвы, уже слишком запутанной, но зато сделавшие очень много для карьеры того, кто их произнёс. Генерал решительно устремился вперёд и расположился в трёх километрах от линии огня, в опасной зоне, куда, по правде говоря, не долетал ни один снаряд. Ну а вдруг бы долетел!.. Генерал оставался там вплоть до сумерек. Он был по-прежнему невозмутим и, ничего не понимая в происходящем, не колеблясь, отдавал соответствующие приказы. Следует добавить, что напротив него некий немецкий генерал вёл себя с такой же неустрашимостью и принимал решения с таким же пониманием обстановки.
Всё это привело к тому, что победу оспаривали посреди леса две армии буйнопомешанных, обезумевших от ужаса и совершенно не понимающих, зачем их сюда привели. Они дрались, как дикари, рыча, стреляя, бегая, коля и убивая наугад, – с откровенным желанием пуститься наутёк с поля боя, с возмутительным стремлением во что бы то ни стало выжить. В них начинало созревать убеждение, что величайшие полководцы всех армий мира – просто-напросто отъявленные сволочи. Они испытали бы величайшее наслаждение, если бы могли по всем правилам набить морды великим полководцам, а потом сунуть им в глотку собственные потроха, вместо того чтобы бить морду врагам – этим несчастным дуроплясам, которые занимались, как и они сами, нелепым и безбожным ремеслом: вспарывали животы, вырывали кишки и разбрасывали посреди поля печёнки, селезёнки и сердца. Исходя предсмертной икотой, они думали обо всей этой сволочне, обжиравшейся смачной жратвой, красивыми и бесстыжими шлюхами, почестями и знаками восхищения. Эти мерзавцы, обеспечившие себе безопасность, – садисты, патриотики, падкие до выгоды, – заварили гнусную проклятую кашу, чтобы извлечь барыши, тогда как под солнцем всего было в избытке: птицы на небе, рыбы в реках, зайцев в полях, плодов на деревьях, семян в почве, почти неосвоенные земли и женщины, повсюду женщины, одинокие, горячие от желания, ждущие хорошего самца себе на потребу, в то время как отборные самцы истекали кровью, как кабаны на бойне. Вот о чём подумали бы люди в этом лесу, если бы их уже не укокошили или не довели до последних границ безумия. Мертвецам уже ничего не было нужно, кроме горсти земли, да и то им теперь было раз и навсегда наплевать на своё погребение – этого хотели живые, не желавшие, чтобы мертвецы смердели у них под носом.
А в это время генерал, совершенно спокойный, довольный и даже немного весёлый, стоял на своём холме, под прикрытием маленькой рощицы, и повторял каждые четверть часа:
– Прекрасно! Прекрасно!
А напротив него другой генерал повторял то же самое на своём языке: Es geht! Schцn, sehr schцn!
Всё перестало быть прекрасным, как только генерал почувствовал жажду.
А между тем распроклятый болван майор, которому он поручил снабжение, сунул ему, генералу, бутылку тёплого пива, проговорив с подобострастной и дурацкой улыбкой на своей жирной добродушной роже:
– На войне как на войне, господин генерал!
При первом же глотке генерал осознал всю наглость майора.
– Что, что! – прокричал он. – Прежде всего извольте-ка встать перед начальством во фрунт! Вы ни на что не годитесь! Подсунуть мне ослиную мочу! Да я вас пошлю в этот адов лес! Да, да, пошлю вместе с другими идиотами, и не позже, чем завтра!