Опубликованная 3 июня 1948 года семистраничная статья Фарбера была до отказа набита таблицами, графиками, микрофотографиями и лабораторными показателями. Написанная отточенным, бесстрастным, формально-научным языком, читалась она, однако, на одном дыхании – как все знаковые медицинские статьи. И, подобно всем хорошим романам, оказалась неподвластна времени. Прочесть ее сегодня – значит проникнуть в закулисье бостонской клиники с ее беспокойными буднями, явственно увидеть пациентов, цепляющихся за жизнь, и Фарбера с помощниками, отчаянно ищущих новые лекарства от смертельного недуга, что исчезает на миг и снова возвращается. Это был полноценный сюжет – с завязкой, развитием событий и, к сожалению, с концом.
Статью восприняли, как вспоминает один ученый, “со скептицизмом, недоверием и возмущением”[90]. Однако самому Фарберу исследование принесло дразнящую весть: рак, даже в самой агрессивной форме, поддается медикаментозному лечению. Таким образом, в течение шести месяцев на рубеже 1947 и 1948 годов Фарбер наблюдал, как извечно запертая дверь заманчиво приоткрылась и вскоре снова захлопнулась наглухо. Но сквозь ту небольшую щель он разглядел ослепительную возможность. Исчезновение агрессивного системного рака под действием химического препарата стало прецедентом в истории онкологии. Летом 1948 года, оценив биоптат костного мозга ребенка, только что прошедшего курс лечения аминоптерином, один из ассистентов Фарбера не поверил своим глазам. “Костный мозг выглядел до того нормальным, – писал он, – что можно было помечтать и о полном исцелении” [91].
Фарбер как раз и мечтал: о специфичных противораковых лекарствах, убивающих злокачественные клетки и позволяющих нормальным клеткам снова занять положенные им пространства; о целом спектре системных антагонистов, способных уничтожать опухолевые клетки; об излечении лейкемии химическими препаратами и дальнейшем перенесении этого опыта на более распространенные формы рака. Он бросил вызов всей онкологии, и целому поколению врачей и ученых предстояло его принять.
Личная чума
Мы выдаем себя метафорами, которые выбираем для описания космоса в миниатюре.
Три с лишним тысячи лет это заболевание известно медицине. И три с лишним тысячи лет человечество стучится в двери медицины, ища “исцеления”.
“Рак: великая тьма”, Fortune
Пришел черед рака стать болезнью, что входит без стука. Сьюзен Зонтаг.
“Болезнь как метафора… ”
Мы склонны думать о раке как о “современном” заболевании, поскольку нарочито современны все связанные с ним метафоры. Это болезнь перепроизводства, болезнь молниеносного размножения – неостановимого, срывающегося в бездну бесконтрольности. Современная биология рисует нам клетку как своеобразную молекулярную машину. Рак тогда предстает в образе машины, неспособной подавлять первоначальную команду к размножению и превращающейся в несокрушимый самоходный автомат.
Представление о раке как об иллюстративной напасти XX века напоминает ситуацию с другой болезнью – туберкулезом, или чахоткой, которая считалась когда-то эмблемой века XIX. Оба недуга, как справедливо утверждала Сьюзен Зонтаг в своей книге “Болезнь как метафора… ”, кажутся в равной степени “непристойными – зловещими, отталкивающими, безобразными”. Оба высасывают из больного жизненные соки, оба растягивают процесс встречи со смертью: оба характеризуются словом “умирание” больше, чем словом “смерть”.
Однако, несмотря на все эти параллели, туберкулез принадлежит иному веку. Чахотка была воплощением викторианского романтизма, доведенного до патологической крайности: лихорадочной, спирающей дыхание, беспощадной и неотвязной. От этого “недуга поэтов” медленно угасал Джон Китс в своей римской каморке с окнами на Испанскую лестницу[93], а Байрон, одержимый романтик, любил фантазировать об умирании от чахотки, чтобы впечатлить своих возлюбленных. “Болезнь и смерть зачастую красивы, как… лихорадочный румянец чахотки”, – писал Генри Торо в 1852 году[94]. В “Волшебной горе” Томаса Манна этот чахоточный жар пробуждает в своих жертвах лихорадочную творческую силу – очистительную, душеспасительную, просветляющую, словно бы пронизанную самой сутью эпохи.
Рак связан с более актуальными образами. Злокачественные клетки – отпетые индивидуалисты, “нонконформисты во всех возможных смыслах слова”, как отмечал писатель-хирург Шервин Нуланд[95]. Термин “метастазы”, введенный для описания миграции рака из одного места в другие, – странный гибрид древнегреческих слов цвта и crcdcng, означающий “вне неподвижности” – сорвавшееся с привязи, нестабильное состояние, отражающее особую нестабильность современности. Если чахотка убивала жертв патологическим опустошением (бациллы туберкулеза постепенно “выедают” легкие), то рак убивает патологическим излишеством, переполняя человеческое тело избыточным количеством клеток. Рак – болезнь экспансии, он захватывает ткани, основывает колонии во враждебном окружении, ища “прибежища” в одном органе, а затем перебираясь в следующий. Он действует отчаянно, изобретательно, ловко, свирепо, захватнически и оборонительно – все сразу, словно своим примером учит нас, как выживать. Противостоять раку – значит сражаться с параллельным видом, вероятно, даже более приспособленным к жизни, чем мы.
Этот образ рака как нашего нынешнего непримиримого противника-двойника столь навязчив потому, что в какой-то мере это чистая правда. Злокачественная клетка – поразительное искажение клетки нормальной. Рак – феноменально успешный завоеватель и колонизатор отчасти благодаря тому же арсеналу, что приносит успех нам самим – как виду в целом, так и отдельным организмам.
Подобно нормальной, опухолевая клетка полагается на размножение в простейшей его форме – деление одной клетки на две дочерние. В нормальных тканях этот процесс жестко регулируется: одни специфические сигналы стимулируют деление, другие – останавливают. При раке же безудержное деление порождает поколения за поколениями новых клеток. Биологи используют слово “клон” по отношению к потомкам одной и той же клетки. Рак, как мы теперь знаем, клановое заболевание. Почти все известные виды рака развиваются из одной-единственной предковой клетки, которая, приобретя способность к неограниченному делению и феноменальную живучесть, дает бесчисленное количество потомков – повторенный до бесконечности принцип Вирхова omnis cellula е cellula е cellula.
Однако рак – это не просто клоновое, а клонально эволюционирующее заболевание. Если бы при делении не шла эволюция, раковые клетки не обзавелись бы столь выдающейся способностью поражать, выживать и метастазировать. В каждом их поколении появляется небольшое количество клеток, генетически отличных от родительских. И когда рак атакуют химиотерапевтические препараты или иммунная система, в рост идут те мутантные клоны, которые способны сопротивляться, то есть выживают наиболее приспособленные раковые клетки. Этот безрадостный и беспрестанный цикл мутации, отбора и бесконтрольного деления порождает клетки, все более и более приспособленные к размножению и выживанию. Иногда мутации ускоряют появление новых мутаций. Генетическая нестабильность, подобно совершенному помешательству, дополнительно стимулирует производство мутантных клонов. Получается, что рак, в отличие от прочих болезней, эксплуатирует фундаментальную логику эволюции. Если мы как вид представляем собой конечный продукт дарвиновского отбора, то же самое верно и в отношении этого невероятного недуга, таящегося внутри нас.