Я все понимаю, мать твою! Каждому хочется выгадать себе в жизни местечко потеплее... но не любой же ценой. Дерьмище... – сказал Свен, будто сплюнул. Ненависть, ледяная ненависть сквозила в его голосе.
И все же Райнхолд попытался заговорить – так какой-нибудь сорвавшийся альпинист обреченно пытается удержать выскальзывающую из пальцев ладонь:
Свен, я никогда...
И тут Свена будто прорвало:
Я давно понял, что тебе нельзя больше доверять! – закричал он. – Потому и о побеге ничего тебе не сказал – а ты все равно все пронюхал и сдал нас, да, ублюдок?! это ведь ты нас сдал, да! А ты знаешь, что стало с Полом? Ему сломали четыре ребра, его избивали в течение нескольких дней, и теперь он до смерти не вылезет из кресла-каталки! А во всем виноват ты!!
Райнхолд, словно потеряв дар речи, слушал этот поток грязи и невозможно, чудовищно – значит, побег был взаправду – чудовищно несправедливых обвинений. Он уже знал, что ничего не сможет возразить на них: каменную стену неприязни не пробьешь кулаком – сломаются кости, раздробятся суставы. Ему мучительно хотелось возразить что-то, – и они ему ничего не сказали – но слова не шли на язык – потому что считали его крысой... И Раен только спросил:
Почему же ты им веришь?
Не твое собачье дело! Я уж знаю, кому мне верить, а кому нет! Слишком от многих людей я это уже слышал. Отпусти меня... тварь, – и Свен, оборвав себя на полуслове, отвернулся и пошел в другую сторону, яростно выдернув у Раена рукав.
Несколько секунд тот потерянно стоял и смотрел в пустоту. Хотелось догнать Свена, остановить, объяснить, что все не так, что виноваты злые языки, что он такой же, как раньше – но Рен понимал уже, что это бесполезно. Свен не хотел больше иметь с ним дела. А ведь только ради него Райнхолд когда-то пошел на жертву, которые не оплатишь никакими деньгами. Тогда, когда все только начиналось. Целую вечность назад.
Райнхолд стоял неподвижно и почти физически ощущал удушающий вакуум вокруг себя. Наверное, так чувствует себя космонавт, у которого вдруг оборвался трос, соединяющий его с кораблем. Он улетает в никуда, видит отдаляющуюся Землю и чувствует отсутствие воздуха вокруг, даже пока еще может дышать.
Сквозь боль и отчаяние в сознание Райнхолда медленно просачивалось понимание того, насколько долго он жил рядом с другом, которого сам себе сочинил.
#
И все это обрушившееся на него, подобно каменной лавине, одиночество Райнхолд не мог ни с кем разделить. Все чаще получалось так, что единственным человеком, который заговаривал с ним в течение суток, оказывался начальник охраны. А для Локквуда он был не более чем бездушным манекеном для воплощения сексуальных фантазий. Раен знал это наверняка. Наверное, это должно было бы оскорблять его, унижать его человеческое достоинство. Но ничего этого теперь не было и в помине. Порой Раену казалось, что он лишился всякой способности чувствовать.
Рен перестал думать о свободе – на свободе он все равно остался бы сиротой. Перестал считать месяцы до освобождения, как делал это когда-то. Перестал вообще чем-либо занимать мысли. Даже перестал писать в свою тетрадку под черной обложкой – ему больше не о чем было писать. Со стороны он казался себе заводным механизмом, в который с утра заливают горючее, а потом используют, используют, используют, против его воли – потому что у него нет больше воли, наперекор его желаниям – потому что он растерял все свои желания, как тот мальчик из «Бесконечной истории».
Он очень плохо спал. Иногда просыпался посреди ночи, дрожа, обливаясь холодным потом после очередного кошмара, а потом долго не мог уснуть, и угольно-черная темнота, наполнявшая его камеру, в такие моменты начала вызывать в нем подавляющий, животный ужас. Содержание этих кошмаров никогда не сохранялось – и от этого становилось только страшнее. Каждую ночь липкая звенящая тьма облепляла все кругом, вызывая неуправляемые приступы паники, и тогда он зажимал себе рот руками, потому что боялся закричать. И жуть брала при мысли о том, чтобы уснуть раньше, чем за окошком его камеры
забрезжат первые лучи рассвета – так он и лежал, упрямо не смыкая глаз, пока не взвывала с той стороны решетки сирена подъема, и сердце каждый раз судорожно подпрыгивало от этого воя.
Он и днем дергался от каждого резкого звука. Скрежет плохо отрегулированного штамповочного станка, звон разбитого стакана на кухне, чей-то гогот за спиной во время вечерней прогулки проходились по нервам оголенными лезвиями, вызывая смутные ощущения задавленной ярости, перемешенной с необъяснимым страхом.
По вечерам почему-то стало казаться очень важным не засыпать головой к решетке камеры. Иначе, стоило ему лишь сомкнуть вечером глаз, как сразу же наваливалась оглушающая беспомощность, которую трудно было описать словами. Ему необходимо было видеть, что происходит там, по ту сторону решетки, просто чтобы темнота его не проглотила его окончательно, превратив в обугленную куклу без лица. Это превратилось в навязчивую идею. Раен перетащил подушку на другой край кровати. Так не поступал никто, потому что сделав так, оказываешься лежащим головой к унитазу, из которого ощутимо пованивает. Но ему было наплевать.
Кто бы знал, как Райнхолд боялся этих ночей. Как иногда даже чертова дежурная комната начинала казаться спасительной, потому что живое присутствие рядом отбирало его у ночи, выцарапывая сознание Раена из ее влажных холодных удушающих щупалец. В дежурной комнате все делалось отчетливо осязаемым, материальным. Рваные полосы электрического света, соленые капли пота на смуглой коже, резкая боль, которая заставляла на некоторое время забыть о страхе. Команды, которым нужно было подчиняться, и которые возвращали к жизни, отгоняя это дурностное ощущение исподволь подкрадывающегося безумия.
Другая жизнь, та, которую вели какие-то люди на свободе, для Райнхолда вовсе перестала существовать. Он совсем забыл, какая она – свободная жизнь. Да и жил ли он ею когда-нибудь вообще? Раен больше не мог воссоздать ее в памяти – у него осталась теперь только эта жизнь, ее законы и правила.
Они больше не возмущали и не унижали, эти правила. Они воспринимались как строгая и незыблемая реальность, которой невозможно было сопротивляться.
Эта реальность не могла быть для Раена ни хорошей, ни плохой. Потому что она была единственным, что у него осталось.
#
Вечером того же дня где-то через полчаса после отбоя в коридоре послышалась громкая ругань в несколько глоток и сдавленный собачий лай, а потом тусклый дежурный свет по всему блоку «А» сменился ярким дневным, от которого уставшие глаза тут же заслезились, как будто от порыва морозного ветра. Яркий
льдисто-голубоватый свет после отбоя означал, что случился очередной шухер. Раена не интересовало, в чем заключалась его причина. Может, в одном из блоков охрана обнаружила труп, а может, кто-то из крыс донес о затевающейся многолюдной драке.
Райнхолд подумал, что кое-где заключенным позволяют держать личное дело при себе. Когда-то давно – Райнхолд не помнил, когда именно, – ему рассказывали о таком. Охрана ведь всегда отмечает, если ты хоть раз поработал
«конфиденциальным информатором». И как выглядит эта пометка, хорошо известно любому, кто сидел хоть раз: прописная «К» – «кооператор». Окажись Раен в такой хате, он бы сейчас просто показал свое дело остальным, и все сразу увидели бы, что он – никакой не... «сотрудничек», как выражаются тюремные офицеры. Тогда он бы мог доказать Свену, что чист... Хотя сейчас, наверное, было уже слишком поздно – опороченную дружбу уже не вернуть назад, как невозможно вернуть к жизни какое-нибудь обугленное дерево. Что толку, мысленно оборвал себя Раен, что толку думать о том, чего все равно никогда уже не случится. Был друг, и не стало друга. Райнхолд попытался произнести это про себя как можно более твердо, но в горло все равно тут же забился непрошенный тугой комок.