— Что это с ними, черт возьми? Верните их в строй! — завопил Таку.
— Немецкие солдаты не были зверями! — крикнул тот, что вышел из строя первым. — Мы были не лучше и не хуже ваших солдат. Они убивали нас, мы убивали их, вот и все. Женщин и детей не трогали.
Разъяренный Таку подошел к нему.
— Давайте взглянем на факты, — угрожающе заговорил он.
— По-вашему, деревня сгорела оттого, что какой-то итальянец не загасил окурок? Нет. Это была преднамеренная военная операция, предпринятая немецким верховным командованием, и тогда вы не возмущались. Нет. Вы дожидались приезда американской кинокомпании, чтобы начать возмущаться.
— Меня здесь не было, — ответил немецкий бунтарь. — Я служил в военно-полевом госпитале в Виареджо, и мы спасли жизнь многим американским летчикам. Если хотите показать убийство, ведите сюда убийц, а не нас.
— Вы хотите сказать, что не были нацистом?
— Я коммунист. Таку опешил.
— Коммунист? Вот тебе на. Коммунист в нацистской армии?
— А вот Герхардт квакер.
— Квакер!
— Один из очень немногих в Германии. Он всегда стрелял в воздух, так как является противником убийства.
— А остальные, — зарычал Таку, — надо полагать, адвентисты седьмого дня, трясуны, буддисты, духоборы, сионисты, и среди них нет ни единого наци!
Другие немцы, почти ничего не понимавшие по-английски, бессмысленно взирали на него, только Бремиг небрежно повернулся посмотреть, что будет дальше, поскольку играл полковника и должен был возглавлять очередную кровожадную атаку в направлении камеры. Увидел Ганса, и у него отвисла челюсть. Ганс отвернулся и замигал.
— Сэм, — в отчаянии обратился Таку к человеку с ярким галстуком, — разве я не говорил, что нужны убежденные наци?
— Разве они в этом признаются?
— Черт возьми, Сэм, почему мы не построили деревню на площадке в Голливуде? Там есть настоящие статисты, не эти гнусные притворщики. Подлинность. Сейчас все только о ней и говорят. Что тут подлинное? Землевладельческий капитализм защищает коммунистов от устойчивого доллара, фашизм делает вид, будто громадная военная машина была всего-навсего ряженой Армией Спасения. Мир свихнулся, Сэм, вот что я тебе скажу. У тебя замечательный сценарий, четыре миллиона долларов, потрясающий звездный состав актеров, а ты не знаешь, как быть, потому что ценности подлинности ложные, порочные, прогнившие. — Таку грузно опустился на складной стул и жалобно добавил: — Сэм, я истосковался по дому.
Через час операторы начали снимать тех немцев, которые согласились выглядеть зверскими в крупных планах. Во время перерыва в съемке Бремиг украдкой подошел к Гансу.
— Надо убираться отсюда, — прошептал он.
— Потише.
— Они грозятся сбрить мои усы. Тогда меня узнает любой. И тут же выдаст. Вон на холме стоят несколько деревенских, пришли поглазеть на съемки.
— Это дети. Они не могли запомнить нас.
— Среди них есть взрослый.
— Буонсиньори.
Тут в спину Бремигу угодил прицельно брошенный камень. Бремиг невольно шагнул вперед, в гневе хотел обернуться, но Ганс удержал его.
— Не оборачивайся, — негромко произнес он. Ассистенты режиссера отогнали проворных мальчишек.
— Это потому, что они знают, кто я? — спросил бледный, как привидение, Бремиг.
— Нет, потому что ты офицер. Офицеры представляют собой более привлекательную мишень, чем солдаты.
— Я больше не могу этого выносить.
— Чего?
— Угрызений совести.
Ганс недоуменно взглянул на него.
— Совести?
— Неужели не видишь в том, что мы вернулись на место своего преступления, акта божьего правосудия?
— Что с тобой? Не заболел?
— Где нашли тебя они… организация? — с запинкой спросил Бремиг.
— На севере.
— Я бежал на восток… к Милану… там, в промышленных районах, понимаешь, что такое ненависть. То, что было здесь, в деревнях, пустяки. Сущие пустяки. Горсточка людей находится в оазисе, для бегства открыта вся пустыня. Но там, среди заводов, на каждой стене следы нуль. Трупы на улицах. Весь город казался закрытой комнатой. Господи, Господи, что мы натворили? Что мы натворили?
— Замолчи! — настойчиво сказал Ганс, встряхнув Бремига за руку.
Бремиг с виноватым видом взял себя в руки и снова заговорил:
— Я ходил из церкви в церковь. В Италии их множество. С этого все и началось. В церкви немцев искать не станут. Чувствуя, что за мной следят, искал взглядом колокольню и устремлялся туда ради спасения жизни. Как-то вечером едва не угодил в западню. Итальянцы, англичане и американская военная полиция устроили облаву по всем кафе. Я бросился в церковь Непорочной Девы Марии. И провел там всю ночь, боясь шевельнуться. Первый час напряженно прислушивался — не войдет ли полиция.
Когда глаза привыкли к темноте, я начал видеть изображения Христа и Его апостолов, они глядели на меня изо всех углов и со стены. Их было очень много. Должно быть, они долго глядели на меня до того, как я увидел их. С одной стороны Его мраморная голова сурово взирала на меня, не давая мне подняться с колен, пронзая мою пустую душу тонким лучом света, рапирой, не встречающей на своем пути ничего, кроме плоти, ни духа, ни сердца. Когда я нашел силы отвернуться, Он улыбался мне с холста так скорбно, что я содрогнулся под бичом Его понимания. Избавления не было. Он был повсюду, лишь прямо передо мной в темноте скрывался алтарь. Я снова был мальчишкой, было воскресенье. Был маленьким в мире взрослых, в Присутствии, которое превращало в детей даже их. Понимал только то, что ничего не понимаю. Я был пылинкой, случайно появившейся на свет. У меня не было разума, и я стоял на коленях, ростом такой, как во время последнего посещения церкви. Не было руки, за которую можно держаться, надо мной не склонялось смутно видимое лицо послушать, знаю ли я слова гимна. Я был сиротой. И смел смотреть лишь вперед из страха встретить взгляд, гласящий: «Ты виновен. Ты был ребенком в невинные годы. В тот день, когда взял в руки винтовку, ты был достаточно взрослым, чтобы взглянуть Мне в глаза. Но не взглянул».
Я неотрывно смотрел на темный алтарь; чем больше старался подавить свои мысли, тем больше думал. Потом начало светать. Свет постепенно усиливался, и неожиданно, жутко Он появился вновь на витражном стекле, глядя на меня сверху вниз и издали. Цвет Его лица менялся от унылой бледности через цвет жизни к пламенному гневу; и Он воскликнул: «Спасения нет! Ты родился человеком, но стал убийцей». И я понял, что покоя мне больше не знать. Бремига била конвульсивная дрожь.
— Как нашла тебя организация? — спокойно спросил Ганс.
Бремиг неуверенно заговорил безжизненным голосом:
— Из темноты вышел человек и сказал: «Вы поступили разумно. Вам пришла в голову та же мысль, что и мне. Мы находились на волосок от гибели». Так что я был вовсе не один. Потом уже был. Фамилия того человека Крайпе. Беглый эсэсовец. Он свел меня с Эрхардтом.
— Кстати, как теперь твоя фамилия?
— Дорн.
— Моя Гансен.
Бремиг рассмеялся, истерично, горестно.
— Кого мы пытаемся обмануть? — воскликнул он. Позвав одного из ассистентов, Ганс сказал, что Дорн нездоров, и Бремига повели к медсестре.
Перед самым полуднем из Флоренции приехал Эрхардт. Спокойно выслушал жалобы Таку на непослушание немецких солдат.
— Надеюсь, вы смогли вести съемку, несмотря на этот инцидент, — сказал он.
— Сняли несколько крупных планов тех, кто готов выказать надлежащий дух, — ответил Таку, — но все вместе они напоминают безработных в бесплатной столовой.
— Этим предоставьте заняться мне.
Эрхардт приказал немцам построиться и обратился к ним с длинной патриотической речью, в которой строго выбранил их за неспособность вести себя по-солдатски лишь потому, что это кино, а не настоящее кровопролитие. Напомнил, что фильм наверняка будут смотреть во многих странах, и сказал, что это уникальная возможность водрузить прославленную немецкую дисциплину на пьедестал бессмертия. Сообщил также, что они получат плату за свою работу и что последствия их апатичности могут оказаться плачевными, поскольку никаких документов у них нет, а в многочисленных трудовых лагерях с нетерпением дожидаются новых заключенных. По ходу речи золотые зубы Эрхардта сверкали, словно щиты далекой армии, и доводы его были до того убедительны, что в конце удостоились одобрительных возгласов; коммунист и квакер кричали так же громко, как остальные.