Давайте вскоре встретимся еще раз. A bientôt[63], герр Верли. Возвратясь в свой кабинет, Эрхардт сел за стол и торопливо обратился к своему заместителю.
— Фромм, нужно действовать быстро. Знаешь Гансена, нового?
— Да.
— У него есть какое-то прошлое, какая-то история, называй как угодно — во всяком случае, его ищет итальянская полиция. За освобождение Шуберта они требуют, чтобы мы выдали его.
— В таком случае, — ответил Фромм, — нужно соглашаться. Мы не можем позволить себе укрывать кого-то по сентиментальным причинам. Наше положение очень ненадежно.
— Нет, — сказал Эрхардт, — этот человек был офицером. Об этом свидетельствует вся его манера держаться, и если его теперь обвиняют в военных преступлениях, это лишь означает, что он был хорошим офицером. Я отказываюсь выдавать людей сомнительному правосудию только потому, что они прекрасно выполняли свой зачастую мучительный долг. Нет.
И ненадолго задумался.
— Послушай, — заговорил он снова, — сними Редлиха с того самолета в пятницу. Отправим Гансена вместо него.
— Но Гансен не техник! — запротестовал Фромм.
— Ничего, мы пока что выполняли наш договор безупречно, им придется принять это единственное исключение. Гансена надо отправить из этой страны. Итальянцы, увидя, что мы говорим правду, отпустят Шуберта и так.
Фромм, я завтра поеду лично и привезу его обратно, чтобы можно было посадить его в самолет послезавтра утром.
Голубоглазый скривил гримасу.
— И вот что, Фромм, — сказал Эрхардт, больше всего ненавидевший безмолвное осуждение, — на тот случай, если произойдет самое неприятное, нужно быть готовыми действовать незамедлительно. Наши планы тебе известны. Твоя обязанность — позаботиться, чтобы все было наготове. Ясно?
10
На другое утро солнце рано поднялось над Сан-Рокко, несколько высоких облачков предвещали идеальный день — не для охоты, поскольку было слишком ветрено, не для осмотра достопримечательностей, а для съемок.
Джоул Хелстром, один из величайших в мире кинооператоров, посмотрев на горизонт через матовое стекло, сказал:
— Недурно.
Собственно говоря, условия были превосходными, однако мистер Хелстром настолько проникся сознанием собственного величия, что позволял себе выражать по поводу чего бы то ни было в лучшем случае сдержанный оптимизм.
Режиссер Лютер Таку, тоже ранняя пташка, после совещания со сценаристом Бартремом Магнусом решил снимать душераздирающую сцену уничтожения деревни немцами.
Для этой цели «Олимпик Пикчерз» выстроила из досок и гипса меньше чем в ста ярдах от Сан-Рокко нетронутую деревню, уразумев-таки, что очень трудно показать уничтожение деревни мнимыми немцами после того, как это было успешно сделано настоящими.
Фильм, о котором идет речь, явился, разумеется, следствием писательского таланта Хупера Бойта. Роман, озаглавленный «Столь громко трубят ваши горны», получился конспективным, косноязычным, убогим по стилю, сбивчивым и коммерческим. Его кульминационные пункты искусно сводились к бурным лирическим извержениям телеграфной краткости, перемежаемыми пустынями многоточий и выкрутасами стиля, превращавшими описательные эпизоды в ряд убедительных заголовков. Роман «Столь громко трубят ваши горны» был признан всеми литературными кругами лучшей книгой дня, недели или месяца.
«Олимпик» была готова на любые жертвы, дабы обеспечить успех своей киноэпопее, и пригласила актеров, получающих астрономические гонорары. На роль графа взяли звезду немого кино, выбившегося с неумолимым течением времени в полковники конфедератской армии. Не было ни единой драмы из ранней американской истории, где не появлялся бы этот выдающийся седовласый человек, Дюран Диксон, либо сдающимся в плен, либо гибнущим с необычайно высокопарными словами на устах. Графу, поскольку он играл эту роль, было бы самое место на полях тех сражений. Настоящий граф, оскорбленный своей предполагаемой связью со столь недавней историей, заперся в своем замке и захандрил.
Старого Плюмажа играл мексиканец Диего Рамирес, он с первых дней кинематографа разъезжал по бесконечным границам продвижения переселенцев, издавая истошные вопли и бросая лассо. И теперь приспосабливал свою ограниченную, пусть и революционную, технику к изнурительному созданию образа пожилого пехотного офицера. Изнурительному, так как, откровенно говоря, сеньор Рамирес был менее убедителен на своих двоих, чем в седле.
Игравший Валь ди Сарата Рори Торренс, знаменитый голливудский профиль, рослый, с чарующими, симметрично подпиленными зубами, волосы которого причесывала целая группа мастеров, дабы скрыть злополучную склонность к облысению, решил проблему превращения в итальянца манерой произносить с изощренной выспренностью каждое двадцатое слово. Торренс обладал высокоразвитой способностью проникать в суть своего персонажа.
Красавица-норвежка с волосами цвета сахарной кукурузы, не лишенная какой-то очаровательной скучности, играла Анжелику, плод беспочвенной фантазии Бойта, якобы символ грез и страданий итальянок, но в сущности следствие безошибочного кассового инстинкта. Ее трогательное обаяние, лишенное малейшего намека на грязь и навоз кривых улиц, бесконечные беременности и выспренние трагедии юга, отдавало несчастным случаем в больничном коридоре, чистыми, идиллическими, худосочными драмами заснеженного севера. Однако же при бессознательном натаскивании двух итальянских горничных (обеих выбрали благодаря умению говорить по-английски) и сознательном руководстве Рори Торренса Сигрид Толлефсен была преисполнена решимости создать убедительный образ. Для начала она надела на шею золотой крестик.
Ганса, сведенного в этом сценарии просто-напросто к символу невыносимой тирании, играл специалист но ролям бандитских главарей, человек, дар которого заключался в обезображенной левой половине лица и который поэтому воздерживался от выражения чего бы то ни было нетронутой правой.
Старый Плюмаж, естественно, был оскорблен, как и граф, столь грубым искажением своего образа. Можно представить, с какими чувствами он надеялся на бессмертие после многолетней преданности кодексу возвышенных принципов, и его ярость, когда это бессмертие явилось в облике латиноамериканца с сиплым, гортанным голосом и примесью ацтекской крови.
— Я служил короне пятьдесят лет, — с горечью сказал он Буонсиньори, — а теперь они насмехаются над моей верностью, приписывая ее какому-то людоеду.
Но Буонсиньори был не тем, кому стоило жаловаться, потому что его роль выбросили из сценария.
— Лучше уж людоед, чем ничего, — уныло ответил он.
— Далеко не уверен, — пробормотал Старый Плюмаж.
Филиграни, возмущенный появлением в деревне американских капиталистов, всеми силами старался сделать невыносимым их пребывание там. Всякий раз, когда американцы разворачивали камеру в ту или иную сторону, он вывешивал на попадающем в кадр доме красный флаг или дерзко втыкал его посреди поля. Американский режиссер неизменно просил убрать мешающую тряпку, и оказывалось, что помеха водружена на земле, принадлежащей Филиграни или кому-то из его близких друзей. Коммунистом Филиграни стал после того, как весьма преуспел при более традиционной социальной системе, и ему принадлежала немалая часть домов в деревне, а также довольно много примыкающих к ней оливковых рощ.
Ни прогрессивные элементы, обязанные хранить верность бредовым причудам партии, ни реакционные, расположенные к безрассудному прославлению отталкивающих призраков графа, не могли долго терпеть вторжения этих богатых варваров и поэтому нисколько не мешали детям использовать стоящие в бестактном обилии на площади большие хромированные машины в качестве ниспосланных Богом игрушек.
Дети, слишком маленькие, чтобы подкреплять свою интуитивную неприязнь логическим обоснованием, довольствовались безудержным озорством. Выцарапывали ножами на стеклах ругательства; пачкали белобокие шины, справляя на них нужду; импровизировали самую современную музыку, применяя втулки колес как ударные инструменты, радиаторные решетки как металлические арфы, клаксоны как духовые инструменты.