– Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!
– Гы-ы, гы-ы! – радовался внизу папаша Пуго.
– Все как один!
Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.
Он вспомнил про Бегемота Коко.
Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.
– Ты чего хавало раззявил?! – завизжал Буба с трибуны. Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!
Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.
Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом – сейчас придут они, и все будет кончено!
Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.
– Гы-ы-ы!!! – рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. – Гыы-ы-ы!!!
На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.
У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.
А тот орал как никогда в жизни:
– Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!
Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать – со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…
А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место – за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.
Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.
С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело – это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!
– Ну че, падла? – прошипело из-за плеча.
Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.
– Че они, суки, выкобениваются, а?!
– Заткнись! – оборвал Гурыню Пак. – Гляди!
Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.
Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться. Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках, едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова – пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика – выглядела внушительно, даже как-то аристократически.
А Буба не мог остановиться. Проповедь захватила его, понесла. И казалось, что вовсе не Буба Чокнутый вещает с трибуны простому люду, а некий грозный и всевидящий небесный страж, спустившийся на землю и поучающий заблудших.
– Не будет прощения! Ибо грехи столь велики и неискупимы, что прежде гора взлетит к небу и оживут статуи, чем снизойдет на вас благодать!!! Ниц! Падайте ниц! Уткните свои поганые рожи в землю, в навоз, задохнитесь в нем, захлебнитесь! И пусть это покажется вам раем по сравнению с теми муками, которые ожидают вас впереди…
– И все-таки, по-моему, он чего-то не то говорит, – выражала свои сомнения Трезвяку Мочалкина.
Трезвяк думал, что смываться поздно. Что это конец! Что вот-вот из люка вылезут туристы с железяками в руках и всех тут перещелкают, никто и ахнуть не успеет. Доходяга стоял ни жив, ни мертв.
– …приидите же! Приидите и примите покаяния наши! Или обратите нас во прах! Истребите аки саранчу и скорпионов! Огнем очистите нас, ибо сами мы неспособны! И пусть суд будет неумолим и праведен!
– Нет, Доходяга, – Мочалкика наконец утвердилась в своем решении, – Буба у нас – точно, чокнутый! Пора его переизбирать, как ты считаешь?
Но Доходяга Трезвяк ничего не ответил, он сидел за трибуной и тихо трясся.
– Все вы чокнутые! – заключила Мочалкина.
Бегемот Коко вернулся к трибуне и стоял, смиренно сложив руки на животе. Ключ он потерял где-то по дороге. Но не велика была потеря, чтоб сожалеть о ней. Как зачарованный Коко слушал Бубу.
Но того хватило ненадолго. Буба быстро скис и умолк, захлебнулся в собственном красноречии, выдохся. Все смотрели не на башню, и не на люк, из которого должны были появиться туристы, а на умолкшего оратора.
– Спекся, болван! – процедил за своим баком Хитрый Пак.
– Шлепнуть его, и дело с концом, падла! – заявил Гурыня.
Пак не стал ему отвечать, зачем попусту нервы портить, и так уже до предела натянуты. Он неотрывно следил за люком. Даже глаза болели.
– Покаемся, братья! – истошно выкрикнул напоследок Буба. И завершил на совершенно истерической ноте, обращаясь почему-то не к башне, а к небесам, воздев руки к ним и задрав голову: – Приидите же, судии праведные! И покарайте нас!!!
После этого Буба, уже будучи в бессознательном состоянии, снова сверзился с трибуны. И снова в ту же лужу. Но теперь папаша Пуго ничем не мог ему помочь.
– Нехорошо! – сказал Хреноредьев. – Нескромно!
Вдвоем с Длинным Джилом они отволокли Бубу за ноги прямо к мусорным бачкам – пускай полежит, авось, прочухается. Но Пака с Гурыней они не заметили. Вернулись назад. Стали решать, что же делать.
– Разбегаться надо, – предложил Доходяга Трезвяк из-за трибуны.
– Я те разбегусь! – ответил ему Бегемот Коко. – Шкурник! Единоличник паршивый! Морда твоя кулацкая!
Трезвяк замолк. И надолго.
– Надо созвать женсовет, – предложила Мочалкина, – и поставить вопрос ребром!
Длинный Джил промычал ей нечто невнятное, постучал себя кулачищем по макушке и посмотрел в глазапристально, навевая тоску смертную. Мочалкина громко, с захлебом и причитаниями зарыдала.
– Я, едрена корень, так понимаю, – важно начал Хреноредьев. Но завершить не смог по той причине, что он ровным счетом ничего не понимал.
Толпа гудела. Все ждали чего-то. Но ничего не было. И это вызывало большое недовольство и грозило перерасти в серьезные волнения, а может, и бунт – посельчане были народцем разношерстным, не всякий мог понять, что бунтовать нехорошо, у многих на это просто мозгов не хватало. Назревал большущий скандал, который мог кончиться плачевным образом и для верховода Бубы Чокнутого, и для всех поселковых избранников.
– Гы-ы, гы-ы! – временами спросонья подавал голос папаша Пуго.
– К ответу! Зажрались!
– Даешь всеобщее покаяние, едрена-матрена!
– Кончай бодягу!
– Всех их пора!!!
Толпа уже бесновалась. И в любую минуту могло произойти непоправимое.
Но весь гам и шум перекрыл леденящий души вопль. Даже не вопль, а взвизг какой-то: