– Что это? – спрашиваю я. – Кокон?
– Да, кокон. Армаса вчера нашли мертвым рядом с его сгоревшим домом в Петергофе. Он висел на дереве вниз головой, замотанный в кокон из нержавеющей проволоки. Сейчас мы у последней точки входа, которую он успел рассчитать. Ты еще не передумал идти?
– Нет.
– Тим, без твоей помощи у меня ничего не выйдет, мне очень это нужно, но, если ты боишься, мы можем остаться.
– Я не передумал.
– Ну, тогда я пошла?
Рита достает из кармана пальто пакетик с фигурным мармеладом. Она кладет в рот золотую мармеладную змейку и медленно всасывает ее и себя. Змейка пропадает между ее губ. Рита смотрит на меня, механически улыбаясь уголком рта, пока я не начинаю понимать. Она стоит за дверью холодным осенним утром, а я бросаюсь в нее кусками своего сердца, как снежками, но никак не могу попасть, и они расплываются красными пятнами на кирпичной кладке вокруг нее, а она все стоит и смотрит, пока мое сердце не заканчивается и вместо него не остается долгая щемящая пустота, которую хочется поскорее заткнуть чем-нибудь острым.
– Это и есть входной билет, Тим, – говорит Рита, – чтобы попасть сюда, нужно сначала отдать самое дорогое, что у тебя есть. Ты даже не представляешь, что у меня забрали два года назад.
Я хочу заснуть и не просыпаться так долго, как это только возможно… Я хочу стать доисторическим тритоном, впавшим в анабиоз в насквозь промерзшем иле под сотнями метров антарктического льда, куда не доберется ни одна буровая установка. Я хочу, чтобы кровь моя не текла, а в голове не было ни одной мысли.
– Ты бы видел себя сейчас, – говорит Рита, – то, что ты делаешь с собой, это самое прекрасное, что только может быть. Только в отчаянье рождается мужество. А оно тебе скоро очень понадобится, поверь мне. Это лучший подарок, который я могла тебе подарить!
Собака, похожая на шакала, нюхает один из дымящихся на холоде кровавых кусков, и жалобно скуля от страха и отвращения, убегает прочь. Я хочу стать этой собакой, я хочу лечь на землю и начать зализывать дыру в своей груди липким исцеляющим языком.
– Ты долж…
Я не понимаю, что она говорит: слова глохнут о вату, в которую я заворачиваюсь, как елочная игрушка, засыпающая в пыли и высохшей прошлогодней хвое. Это говорит не Рита, да и я – это вовсе не я, а золотая мармеладная змейка, умноженная на саму себя и обои в цветочек, на которых остались волнистые царапины от ее ногтей. Я – костер без огня и запах сирени над подвесным мостом, что снесло ледоходом. Меня нет.
Она закрывает дверь.
– Мы передаем… Ре-редаем… «Реквием» Вольфганга Амадея Моца…Тщщщщ…
Рита закрывает дверь.
Я стою под тем же дождем, в том же самом городе. В доме напротив понемногу начинают загораться окна: ежедневный ритуал, на который я раньше не обращал внимания. Может быть, в одном из них кто-то рассчитывает длину метрового стержня, движущегося со скоростью, близкой к скорости света. В другом апрель умирает на раскладном календаре. APRIL MUST JUNE. Надпись на обоях и телефон синим фломастером. Одни окна загораются. Другие гаснут. Старик мнет пальцами папиросу, бездумно глядя в экран, по которому ползут ненужные ему биржевые сводки. Выцветшие военные фотографии по стенам, ощетинившаяся окурками пепельница. А где-то на последнем этаже молодой человек ломает джойстик, пока его герой несется вперед под взрывы, хохот и протонные цунами на фоне сочной вечнозеленой травки.
«Весь мир в твоих руках! Japanese Telecom!»
Весь мир в моих руках… Только вот он больше мне не нужен. Я открываю дверь…
Мерцающая лампочка в обрамлении отражающего жестяного конуса. Отбрасывая пугающие тени на стены, передает безнадежное двоичное послание тому, кто его никогда не получит. Точка, точка, тире, точка, точка, тире. Я прохожу под лампой – она низко гудит и перестает гаснуть, наоборот, загорается неправдоподобно ярко. Но через несколько шагов вновь срывается в свою мерцающую лихорадку.
Слышно, как где-то рядом со скрежетом ездит лифт. Решетка закрывается, гул мотора, остановка, решетка… Звук все время раздается по правую руку от меня, коридор закручивается нисходящей спиралью вокруг шахты лифта.
Я выхожу в просторный подвал. Из вентиляции под потолком вермишелью лезут длинные полоски измельченных газет. Всюду на полу лежат обнаженные люди, утопающие в змеящейся газетной мишуре. Я иду между ними, стараясь ни на кого не наступить: некоторые из них свернулись калачиком, будто замерзли, хотя здесь очень жарко и душно, руки и ноги других беспорядочно раскинуты в разные стороны. Тела людей залиты тусклым зеленым светом, они вызывают неприятное ощущение, они похожи на осклизлых мертвых тюленей, пробывших несколько дней в воде и теперь выброшенных прибоем на берег далекой холодной страны. Гренландия? Исландия? Что-то бледно-розовое на карте мира.
Я вижу Сиднея: спина и плечи у него покрыты цветной татуировкой с драконами и карпами, вместо глаз у некоторых – шрамы от пулевых ранений. Я толкаю его, но Сидней не просыпается, еще глубже зарываясь в мишуру. Невдалеке от него лежит Ангел – тот самый парень с картонным нимбом, над которым Сид смеялся на дискотеке, когда мы шли играть в Tekken. Я пытаюсь найти Риту, я заглядываю в лицо каждому человеку, но я знаю, что ее здесь нет.
Я сажусь на пол рядом с молодой девушкой. Ее глаза беспокойно двигаются под закрытыми веками, на правом виске рельефно проступила пульсирующая синяя жилка. Она вздрагивает во сне, когда я провожу пальцами по ее бедру, по впалому животу, по которому почти до самой груди поднимается полоска светлых волос. Я представляю, как тетя Лиза всплескивает руками: «Деточка, ну как же ты будешь рожать с такими бедрами? Тебе нужно хорошо питаться!» Я думаю о Рите. Я встаю на колени, над ней, перед ней – мои бедра над ее бедрами, мои руки – на ее руках, сведенных вместе за головой. Я опускаюсь и целую ее, долго, очень долго, забывая обо всем – сегодняшнего дня попросту не было, да и нас не было никогда, ничего, кроме этого поцелуя… и больно, губы, язык, сука, больно! Она кусает меня и рывком переворачивает: теперь уже я лежу на спине, а она сидит на мне сверху – коленями на бицепсах, прижав кисти моих рук к полу.
Она очень быстро говорит мне что-то, слов не разобрать, я пытаюсь прислушиваться, но она шепчет все тише и тише на неизвестном мне языке. Я понимаю, что вижу ее сквозь закрытые веки, как бывает, когда только-только засыпаешь. Я открываю глаза, я не могу пошевелиться, я парализован, я застрял в полу или в стене, не попав в свое тело, на мне никого нет, только растворяющийся сгусток тумана, по форме напоминающий женщину, пойманный на месте преступления, испаряющийся, допивающий остатки моих сил через полосатую пластиковую трубочку, скрученную у основания фабричным автоматом; я парализованный калека в тысячах вложенных снах, которые снятся кому-то другому, снах, вязнущих в скрежете решетки лифта, в гуле мотора и бьющемся горящем флаге, обрывки которого пронзают черные стрелы. Я вновь и вновь открываю глаза и никак не могу открыть их по-настоящему.
Туман надо мной окончательно рассеивается. На мне нет одежды. Понемногу я прихожу в себя, тело вновь начинает слушаться. Все тот же подвал, заваленный газетной мишурой, но спящих людей стало гораздо меньше, и они лежат в таких позах, будто их пытались куда-то оттащить за ноги, но потом в спешке бросили.
– Че разлегся-то? – слышу я чей-то хриплый голос сзади. – Помог бы лучше!
Жилистый парень с бледным желтоватым лицом держит за ноги Ангела. Одет он странно: в легкую одежду очень ярких цветов, которая скорее бы подошла японской девочке-подростку. Майка Hello Kitty. Белоснежные кроссовки, клетчатые брюки. Он беспрестанно мелко кивает, глядя на меня, и при этом как-то удивленно-восторженно улыбается, округлив глаза за строгими очками.
– Слышь, че говорю? Дуй сюда!
Его грубый гнусавый выговор совершенно не вяжется с его внешностью.
Я осторожно поднимаюсь с пола, у меня кружится голова.