Литмир - Электронная Библиотека

Я не знаю, где они окончили полет, но одно знаю твердо: они описали свою дугу в небе.

Но я еще чувствую на себе руку любви, и вы, мои моряки, направляете путь моего зрения, и я не лишусь дара речи. Я

вскричу, когда рука времен года сдавит мне горло, и пропою

свои слова, когда мои уста опалит пламя.

И смутились их сердца от таких его речей и кто-то сказал: — Учитель, научи нас всему и вся! Может быть, мы поймем

тебя — ведь твоя кровь течет в наших жилах, и в нашем дыхании частица аромата твоего дыхания.

И он сказал им в ответ голосом, в котором слышался гул

ветра:

— Затем ли вы привезли меня на мой родной остров, чтобы

я говорил кому-то в поучение? Мудрость еще не уловила меня в

свои силки. Еще молод я и неопытен и могу говорить лишь о

собственном «я», которое вечно есть глубь, взывающая к глуби.

Пусть желающий приобресть мудрости ищет ее в полевом

цветке или в щепотке красной глины. Пока еше я певец. Я буду

воспевать землю, буду воспевать ваши неприкаянные сновидения, которые днем бродят от одного сна к другому. И я буду

вглядываться в море.

И вот корабль вошел в гавань, пристал к молу; и, ступив на

родной остров, ал-Мустафа вновь очутился среди соплеменников. В этот миг раздался оглушительный вопль, исторгнутый из

их сердец, и поколебал чувство одиночества, до сих пор владевшее им.

Народ молча ждал, что он скажет, но он безмолвствовал, ибо печаль памяти все еще снедала его, и он так говорил в

душе:

— Зачем я сказал, что буду петь? Нет, у меня достанет сил

лишь разомкнуть уста, чтобы голос жизни излился и вверил себя ветру в поисках радости и опоры.

Тогда Карима, подруга его детских игр в Саду его матери, подошла и сказала ему:

— Двенадцать лет ты скрывал от нас свое лицо, и двенадцать лет нас томили голод и жажда по твоему голосу.

Он посмотрел на «ее с глубокой нежностью, ибо это она закрыла глаза его матери, когда смерть распростерла над ней

свои белые крылья.

— Двенадцать лет?—переспросил он.— Такты сказала, Карима? Я не отсчитывал мою тоску звездной мерой, не промерял

ее глубину. Ибо для любви, тоскующей по дому, нет ни отсчета, ни мер времени.

162

Есть мгновения, которые вмещают в себе зоны разлуки. Но

всякое расставание — лишь помрачение разума. Может статься, мы и не расставались.

Ал-Мустафа посмотрел на людей и увидел их всех, молодых

и старых, крепких и тщедушных, загорелых под солнцем и ветром и изжелта-бледных, и увидел, что лица их горят светом

тоски и вопрошения.

— Учитель,— сказал один из них,— жизнь жестоко расправилась с нашими надеждами и желаниями. Сердца у нас смущены, ибо не достает нам разумения. Молю, утешь нас и открой

смысл наших печалей!

Сердце его исполнилось сострадания, и он сказал: — Жизнь старше всего живого, так же как красота получила крылья прежде, нежели прекрасное родилось на земле, так

же как истина была истиной прежде, нежели ее изрекли.

Жизнь поет в нашем молчании и видит сны в нашей дремоте.

Даже когда нас попирают и унижают, Жизнь царствует и возвышается. И когда мы плачем, Жизнь улыбается дню, и она

свободна, даже когда мы влачим свои цепи.

Часто мы называем Жизнь горькими именами, но лишь когда сами пребываем в горести и во мраке. Мы мним ее пустой и

суетной, но лишь когда наша душа странствует в пустынном месте, а сердце упоено чрезмерным радением о себе самом.

Жизнь глубока, высока и далека, и, хотя вы в силах различить острым оком лишь ее подножие, все же она рядом, и, хотя

дыхание вашего дыхания долетает до ее сердца, тень вашей тени падает на ее лицо, и эхо вашего еле слышного крика превращается в ее груди в весну и осень.

Жизнь, как и ваше величайшее «я», облечена покровом и

окружена тайной. Но когда Жизнь говорит, все ветра становятся словами; когда она снова говорит, улыбки у вас на устах и

слезы в ваших глазах тоже становятся словами. Когда она поет, даже глухие внемлют ей, завороженные ее пением; когда она

ступает, даже слепцы видят ее и в радостном изумлении следуют за нею.

Он умолк, и глубокое молчание охватило народ, и молчание

это было неслышной песнью, и они утешились в своем одиночестве и томлении.

Он тут же покинул их и пошел по дороге, ведшей в Сад —Сад его родителей, где покоились они и их предки.

Нашлись такие, кто последовал за ним, памятуя, что он

вернулся на родину и ему одиноко, ибо не осталось никого из

его родных и некому было дать пир, по велению обычая его народа.

Но кормчий корабля остановил их:

— Оставьте его, пусть он идет своим путем! Ибо его хлеб —это хлеб уединения, и в его чаше — вино памяти, которое он

выпьет один.

11* 163

Моряки замедлили шаг, ибо они знали, что это так. Удержались от того, чтобы пойти за ним, и все те, что собрались на

молу.

Одна Карима провожала его еще немного, желая разделить

с ним его одиночество и воспоминания. Так и не вымолвив ни

слова, она свернула к своему дому и в саду под миндальным

деревом, не ведая отчего, горько заплакала.

Ал-Мустафа приблизился к родительскому Саду и, вошедши

в него, затворил врата, чтобы никто не мог войти следом.

Сорок дней и ночей он провел в том доме и в Саду в полном

уединении, и никто даже не подошел к замкнутым вратам, ибо

все понимали, что ему хочется быть одному.

А по прошествии сорока дней и ночей ал-Мустафа широко

распахнул врата.

И в Сад к нему пришли девятеро: трое моряков с его корабля, трое служивших во Храме и трое его товарищей детских

игр. Все — его ученики.

Когда они утром расселись вкруг него, то увидели по его

взгляду, что мысли Учителя витают на чужбине. И тогда ученик

по имени Хафиз попросил:

— Учитель, скажи нам о городе Орфалесе и о той стране, в

которой ты прожил двенадцать лет.

Ал-Мустафа молчал, он вглядывался в дальние холмы и в

вольные просторы небес, и в молчании его крылось борение.

Затем он сказал:

— Друзья мои и сопутники, горе той нации, которая богата

верованиями, но скудна верою!

Горе той нации, что носит одежды, которые сама не ткет, есг

хлеб, который сама не жнет, и пьет вино, которое течет не из ее

точила!

Горе нации, которая провозглашает грабителя героем и мнит

великодушным горделивого завоевателя!

Таре нации, которая презирает страсть в своих снах, а, воспрянув от забытья, смиренно покорствует!

Горе нации, которая возвышает свой голос, лишь когда идет

в погребальном шествии, которой нечем похвалиться, кроме руин, нации, которая взбунтуется, лишь когда палач занесет топор

над ее головой!

Горе нации, чьи сановники — лисы, чьи философы — фокусники, чье искусство — искусство подражания!

Горе нации, которая встречает нового правителя зычным

звуком труб, а провожает гиканьем только затем, чтобы вновь

при трубном гуле встретить другого!

Горе нации, чьи мудрецы онемели от прожитых лет, а богатыри еще лежат в колыбели!

Горе нации, что разъята на части, каждая из которых мнит

себя нацией! <…>

164

И просил кто-то:

— Скажи нам о том, что и сейчас движет твоим сердцемГ

Он посмотрел на просившего и сказал в ответ, и голос его-

звучал так, словно это пела звезда:

— В своих сновидениях наяву, когда вы умолкаете и вслушиваетесь в свою глубочайшую сущность, мысли ваши падают, точно хлопья снега, кружатся и одевают все звуки ваших пространств млечным безмолвием.

Что суть сны наяву, как не облака, которые дают бутоны и

расцветают на небесном древе вашего сердца? Что ваши мысли, как не лепестки, которые ветра вашего сердца рассеивают по

его холмам и долам?

Как вы пребываете в ожидании покоя, покуда бесформенное

в вас не примет форму, так облако собирается и кочует, покуда

57
{"b":"267149","o":1}