— Так вы используете оборудование?
— В некотором роде. Телеплазматическое… — Уолтер сделал попытку описать нам свою технологию, но быстро осознал тщетность подобных усилий. — Слишком сложно объяснять. Вам достаточно знать, что в этой комнате находятся несколько приборов, весьма чувствительных. Поэтому я и не люблю, когда кто-нибудь шляется здесь в дневное время, особенно этот зубастый маленький мошенник на деревянной ноге. Я бы предпочел, чтобы в будущем вы проводили свои эксперименты в лаборатории.
— Извините, — пробормотал я, — мы не знали.
Уолтер скрепя сердце принял мои извинения. Но тут что-то вновь привлекло его внимание.
— А что это там на подоконнике?
— Передатчик диктографа, — объяснил я. — Чтобы доктор Кроули мог слышать все, что мы здесь говорим.
— А ответить он может?
— Боюсь, что нет.
Похоже, это обстоятельство весьма обрадовало Уолтера. Я почувствовал, как он начал постепенно оттаивать.
— А что с ним за девица?
— Стенографистка.
— Так вы все это записываете?
— Если вы не против.
— Отнюдь, — отвечал он, явно польщенный. — Я даже постараюсь изречь что-нибудь умное.
— Это вовсе не обязательно, — возразил я. — Но не согласитесь ли вы ответить на несколько наших вопросов?..
— Она, верно, бабенка что надо?
— Кто?
— Эта ваша стенографистка.
— О… — Его вопрос застал меня врасплох. Я смутился, сознавая, что эта самая стенографистка сейчас ждет, как я отвечу. — Да, — согласился я. — Она и в самом деле недурна.
— А моя сестренка не ревновала?
Я вспомнил, как Мина и стенографистка пожимали друг другу руки при знакомстве.
— Я бы этого не сказал.
— Забавно, — хмыкнул Уолтер, — обычно она не любит делить с кем-либо свет рампы.
— Но она ведь позволяет вам выходить на сцену?
— Это другое, — возразил Уолтер. — Тут у нее нет выбора.
— Почему?
— По причинам, которые мне не вполне ясны, мы не можем находиться одновременно в одном и том же месте, — заявил Уолтер. И добавил многозначительно: — Возможно, именно в этом заключается жестокая ирония метафизического договора. Таковы правила.
— Чьи правила?
— Увы, мне неизвестно, приятель, а то бы я знал, куда адресовать мои письма с жалобами.
Тут Фокс не утерпел и вступил в разговор:
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, — произнес Уолтер небрежно, — что в том, что касается Промысла Божьего, я столь же не осведомлен, как и вы.
— Но… — Ответ Фокса явно озадачил. Он изменил свою тактику и спросил: — Что же, там с вами никого нет?
— Есть и другие, — отвечал Уолтер. — Иногда я слышу в отдалении их голоса.
— А чем они занимаются?
— Как обычно — стонут и рыдают в долине слез, ну и все в этом роде. Или выкрикивают: «Эй? Эй?» Это что-то вроде бесконечной игры Марко Поло.[36]
— Господи! — охнул Фокс, а потом прошептал: — Так вы в аду…
— Нет, я уже был там, — сказал Уолтер. — ясно помню, что его обитатели говорили по-французски. Теперь я в каком-то другом месте.
— Чистилище?
— Не исключено, хотя поначалу я принял его за Делавэр.
— А не могли бы вы описать, что вас окружает, — попросил я, — чтобы мы могли это себе представить.
— Locum refrigerrii, lucis et pacis.
Я напрягся.
— А почему вы отвечаете по-латыни?
— Но ведь вы это ищете, приятель?
— Что — «это»?
— Доказательства — сведения, которые Мина не может знать.
— По условиям конкурса мы не имеем права рассматривать чисто звуковые явления, — сказал я. — Это включает и все случаи «спонтанной речи». Боюсь, вам придется предъявить нечто большее, чтобы получить приз «Сайентифик американ».
— Non do un cazzo del tuo premio! — выпалил Уолтер. Его гнев стих столь же мгновенно, как и вспыхнул, и он добавил уже мягче: — Cosa bisogna, carrissimo, per convincerti che veramente esisto?
Я не хотел действовать под влиянием гнева и, чтобы дать себе время успокоиться, принялся считать секунды.
— Мой отец требовал, чтобы я говорил только по-английски, — сказал я. — Я не знаю итальянского.
— И Мина тоже, — подхватил Уолтер.
Я представил, как где-то совсем рядом стенографистка отчаянно пытается транскрибировать фразы Уолтера. Но если ее не сбил с толку его итальянский, она наверняка сдалась перед новым потоком тарабарщины, вылетевшим из темноты:
— Гаанонг калайо анг йонг малилипад са ту-тоо ланг, ибон? Анг йонг банг пак-пак ай матибай ат малакас окайа кайланган то панг мас малакас?
Я напрягся, мне хотелось, чтобы мое ухо превратилось в фотографическую пластину, которая запечатлела бы эти экзотически звучащие фонемы. Но, увы, это было невозможно, как сфотографировать птицу в полете, — все бы расплылось. Я уже хотел спросить, не знает ли кто из сидящих в круге, какой это диалект, как вдруг послышалось хлопанье крыльев, и в чреватой любыми неожиданностями темноте появился непонятный влажный предмет, состоящий из перьев, и это нечто молотило по воздуху крыльями.
— Какого черта…
— Где оно?
В нос мне ударил мускусный запах птичьего помета, я ощутил на лице студенистые капли, разбрызгиваемые крыльями, и только взмолился про себя, чтобы у того, кто летал над нашими головами, не было когтей.
— Кажется, это попугай.
— Или голубь.
Мы знали, что только один человек в комнате может ответить наверняка.
— Кто это, Уолтер? — окликнул я его в темноте.
— Ничего особенного. Просто маленький подарок на память, — прошептал, словно через силу Уолтер. — Знак признательности. Для тебя, приятель.
— Почему для меня?
В ответ я услышал лишь его покашливание, звук становился все тише. Я повторил вопрос, но не услышал ответа.
— Похоже, он исчез, Финч, — проговорил Фокс, сидевший справа от меня.
Я услышал, как справа Мина ловит ртом воздух.
— Она приходит в себя.
— Кто-нибудь зажгите свет!
Когда зажгли керосиновую лампу и комната осветилась ее розоватыми лучами, мы увидели, что за «подарок» оставил мне Уолтер: это был мокрый голубь, забившийся за передатчик на подоконнике. Перья птицы были обмазаны толстым слоем какой-то слизи, напоминавшей хорошо взбитый яичный желток, такое же студенистое вещество я почувствовал на своих щеках: «телеплазма». Я отковырял кусочек вязкой слизи с лица и решил послать ее на анализ в лабораторию.
Кроули появился в дверях, и я показал ему вещество.
— Сделать его анализ не составит большого труда, — сказал он мне, рассматривая беловатую слизь. — Я отнесу его патологоанатому из больницы Джефферсона, пусть изучит хорошенько.
Затем мы обратили внимание на живой объект. Голубь клюнул стекло и заворковал, словно спрашивал своего двойника, как они оказались по разные стороны зеркального отражения.
Члены экспертного комитета ушли (Флинн теперь обходил меня за версту), Мину уложили в кровать, а голубя обтерли полотенцем и устроили в старой бамбуковой клетке, которая нашлась на чердаке. Я же удалился в библиотеку, прихватив с собой изрядную порцию бренди и стенограмму недавнего сеанса.
К моей радости, у нашей стенографистки миссис Бинни оказался хороший слух к языкам, так что она вполне добросовестно транскрибировала выпады Уолтера. Я погрузился в распутывание этих записей. Голубь составлял мне компанию в моем уединении.
Вопрос. Не могли бы вы описать, что вас окружает, чтобы мы могли это себе представить.
Ответ. Locum refrigerrii, lucis et pacis.
«Обитель уюта, света и покоя». Еще одна шутка Уолтера. Я догадывался, что за этими словами кроется какой-то тайный смысл, предназначенный лишь мне одному. И не потому, что это было облечено в латинскую фразу: наверняка Фокс и Ричардсон, учитывая их профессиональный опыт, неплохо владели этим мертвым языком. Но цитата сама по себе имела особый смысл для католика. Я узнал эту фразу — отрывок из «Commemoratio pro defunctis» — «Молитвы за усопших», — она была знакома мне еще по тем дням, когда я мальчишкой стоял служкой у алтаря.