– Для них это как бы часть траурной церемонии. В конце концов, насколько всем теперь известно, вы были последней, кто… разговаривал с ней. Надеюсь, вам это не составит труда?
– Нет, не… составит… Думаю, что проблем не возникнет, – отвечаю я.
– Вот и отлично. Если семья пожелает связаться с вами, они сделают это через нашего ОСВ.
– Через кого?
– Простите, такое сокращение мы между собой используем для офицера по семейным вопросам. Но вовсе не обязательно, что в этом возникнет необходимость. Как говорится, поживем – увидим. – Он вкладывает шариковую ручку в карман пиджака. – Вероятно, для вас в этом деле уже поставлена точка.
Неожиданно я застываю в дверном проеме.
– Кем она была? – спрашиваю, осознав, что ничего не знаю о человеке, который произнес последние в своей жизни слова. И слышала их я одна. – Не могли бы вы хоть что-нибудь рассказать мне о ней?
О’Дрискол тихо вздыхает, вспомнив, наверное, о чашке кофе, остывающей на рабочем столе, но снова открывает папку с досье.
– Ее звали Элис Кайт, – произносит он, проводя пальцем по строчкам на листе бумаги. – Ей шел уже шестой десяток. Дом в Лондоне и загородная усадьба неподалеку от Бидденбрука. Замужем. Двое взрослых детей.
Он пожимает мне руку, прощается, и через минуту я оказываюсь на холоде, возвращаясь тем же путем к себе в редакцию.
Я иду и будто опять мысленно слышу, как она говорит: «Спасибо, вы очень любезны». Насколько же легко прозвучала тогда эта фраза в ее устах, но только теперь до меня дошло, каких усилий она ей должна была стоить. Странно, что я по-прежнему почти ничего не знаю о ней, у меня остались лишь ассоциации, связанные с определенными обертонами голоса, с речевым оборотом, который использовала Элис, с маркой автомобиля.
Похоже, для меня в данном деле поставлена жирная точка, как предположил О’Дрискол.
– О нет! Бедняжка! Как такое могло с тобой произойти? – причитает Эстер.
Она первая, кому я обо всем рассказала. На работе мне довериться некому, и не хотелось звонить никому больше, чтобы просто вскользь упомянуть о происшествии в разговоре. Но сейчас, когда мне наконец удалось облечь события в словесную форму, я чувствую облегчение, и напряжение внутри меня спадает.
– Значит, ты возвращалась от родителей и вдруг увидела разбитую машину?
– Да.
– Господи Иисусе! – восклицает она. – И что же, это было жуткое зрелище? Ты все разглядела? Она сильно поранилась?
Я догадываюсь, что Эстер интересует на самом деле. Была ли женщина в крови? Кричала ли от боли? И Эстер не в силах сдержать разочарование, когда я описываю ей сцену в подробностях и особенно – мой разговор с Элис, который при иных обстоятельствах мог бы показаться даже несколько комичным.
– Ну а сама-то ты как? – тихо спрашивает она, словно приглашая к полной откровенности.
– Неплохо, – отвечаю я, меняя позу и перекладывая трубку телефона к другому уху.
Сомневаюсь, что мне следует рассказывать ей, как часто за последние несколько дней я вдруг видела себя стоящей на коленях посреди мокрых зарослей папоротника, выискивая взглядом огни машин «скорой помощи» и полиции на горизонте, желая, чтобы они показались как можно скорее. Причем эти воспоминания ощущаются так же пугающе остро, как все происходило в реальности, вызывают те же чувства ужаса и собственной беспомощности. У меня даже возникает подозрение, будто день ото дня моя память воспроизводит пережитое более и более отчетливо, чего я не ожидала.
А ее плач… Эти звуки тоже возвращаются в неподходящие моменты, когда мне полагается отвлечься от всего и мой мозг становится особенно уязвимым. Такое случается поздно вечером, стоит мне, удобно свернувшись под теплым одеялом, начать постепенно засыпать. Или же, наоборот, ранним утром, задолго до появления первых серых проблесков рассвета. Я внезапно вздрагиваю и просыпаюсь, а потом долго силюсь понять, действительно ли мне слышен плач Элис или же просто какой-то зверек повизгивает в одном из соседских дворов…
– Оставь это в покое, милая! Я кому сказала, положи на место! – слышу я голос Эстер, а потом наступает пауза, прежде чем она говорит в трубку: – Прости, мне нужно пойти и приготовить для детишек ванну. Как поживают папа и мама?
– Ты же знаешь, – отвечаю. – Моложе не делаются.
Мы дружно смеемся, ощутив более прочную почву под ногами, и она приглашает меня на обед в субботу. Мне понятно, что в тот же вечер последует просьба посидеть с детьми, если у меня нет других планов. Но, честно говоря, несколько часов игр, а затем карри из продуктового «Маркса и Спенсера» под невероятный выбор каналов спутникового телевидения, установленного у них дома Чарли, сейчас выглядят привлекательной перспективой. Субботний вечер можно провести гораздо хуже. Мне ли не знать об этом?
Закончив разговор, я ставлю на плиту кастрюльку с водой и нарезаю помидоры для соуса, пока лук и чеснок отмокают. Включено радио, я отхлебываю вино из бокала, моя квартира выглядит сейчас такой уютной, где все на своих местах, люстра над кухонным столом мягко подсвечивает нарциссы в синем глиняном кувшине. В кухне тепло, и цветы уже пробивают себе путь сквозь сковывающие их бутоны, похожие на тонкую бумагу.
Неплохо, думаю я. Все идет своим чередом, верно?
Внезапно мое внимание привлекает легкое движение за окном. Я бросаю свое занятие, склоняюсь через раковину, чтобы выглянуть наружу, и вижу в треугольниках света, которые отбрасывают на тротуар уличные фонари, что начался снегопад – медленный, но густой.
Снег идет и идет. День за днем. И кажется, будто, кроме снегопада, в мире вообще не происходит ничего. Лондон, как всегда, застигнут стихией врасплох. Автобусы застыли, брошенные на улицах. Занятия в школах отменены. Не хватает соли против гололеда. И когда я просыпаюсь утром, моя первая мысль не об Элис. Я надеюсь, что снег все еще валит, продолжает творить волшебство, нарушающее обыденное течение жизни.
У меня выходной, и я иду пешком через соседний парк, а кругом бушует почти настоящая метель. Все знакомые ориентиры – аллеи, пруды, игровые площадки, дорожка для бега трусцой – тонут под плотными сугробами. Под свинцовым небом Парламентский холм кажется покрытым ледяной глазурью. Едва различая друг друга, люди скатываются по нему на всем, что может заменить санки: на крышках мусорных баков, пластиковых сумках из супермаркетов, подносах, «одолженных» в кафетерии, расположенном рядом с верандой для оркестра. Их крики и возгласы замолкают, когда я вхожу в глубь рощи, где ветви деревьев гнутся под непривычной белой тяжестью. Еще немного, и мне слышно лишь поскрипывание снега под ногами и собственное дыхание.
Так я добираюсь до Хэмпстеда, где снежинки падают на землю уже не так густо и отвесно, а плавно опускаются кругами, нарядные и красивые. Я медленно поднимаюсь на холм Крайстчерч и иду по Флэск-уолк, всматриваясь в окна, которые здесь всегда чище и прозрачнее, чем в моем районе. Мне видны глиняные кашпо с клементинами, книжки, брошенные раскрытыми на зеленом бархате диванов, а в одном из эркеров торчит морда серого в яблоках коня-качалки. Пестрая кошка сидит на подоконнике рядом с цветочной вазой; ее холодные желтые глаза провожают меня, но без интереса. Пройдя чуть дальше, я заглядываю в окно полуподвальной кухни, но человек, стоящий у плиты, сразу замечает меня и изменяет угол панелей жалюзи, чтобы мне ничего не было видно.
На одной из центральных улиц я захожу в дорогое кафе, занимаю свободный столик у окна и заказываю чашку горячего шоколада с миндальным печеньем. За соседним столом расположился пожилой дядечка в ярком шейном платке, который читает газету, заполненную сообщениями, связанными с погодой: отмена авиарейсов, катание на коньках в Фенсе, жалобы валлийских фермеров на убытки. Снаружи мимо окна мелькают незнакомые между собой люди, скользят на тротуаре и со смехом поддерживают друг друга, чтобы не упасть. Царит странная атмосфера праздника, когда общепринятые правила поведения перестают действовать.