В текстах жития об этом не сказано. По умолчанию считалось само собой разумеющимся, что обращение московского князя к троицкому игумену, с которым у него тогда были довольно сложные отношения из-за кандидатов на митрополичью кафедру, могло произойти только в самый критический момент, т. е. накануне битвы на Дону. Об этом — вроде бы — свидетельствовал и княжеский обет, реализованный постройкой монастыря на р. Дубенке. Однако именно наличие монастыря позволяет в таком приурочивании усомниться, поскольку, как показал В. А. Кучкин, монастырь основан не в память Рождества Богородицы, приходящегося на день победы на Дону, а в память Успения Богородицы, приходящегося на 15 августа. Более того, современные событию летописи закладку обетного монастыря на Дубенке и его храма отмечают в августе 1379 г., т. е. за год до Куликовской битвы. Всё это безусловно доказывает, что Дубенский монастырь явился памятником не Куликовской битвы, а предшествующей ей битвы на р. Воже, которая произошла 11 августа 1378 г., за три дня до праздника Успения Богородицы, с чем и был связан приезд Дмитрия к Сергию[205].
Визит этот был вызван крайней необходимостью. Впервые московский князь выступал против своего ордынского сюзерена, которому приносил некогда присягу на верность, и освободить от нее князя могла только Церковь, ибо он целовал Орде крест; впервые без предупреждения и договоренности он вторгался со своим войском на территорию дружественного Москве Рязанского княжества, что могло привести к долгому размирью и даже к выступлению рязанского князя против Москвы в союэе с ее многочисленными врагами… Другими словами, Дмитрий не мог предпринять эти шаги, не обратившись за советом и благословением к своему крестному отцу, каким являлся Сергий Радонежский, причем не один, а вместе со всей своей боярской «Думой».
В августе же 1380 г., после получения известия о движении Мамая к Москве, все эти вопросы уже были разрешены победой на Воже, и на поездку князя к Сергию не оставалось времени; следовало спешить навстречу врагу, чтобы перехватить его за пределами московских рубежей. В Троицу Дмитрий мог только послать с известием нарочного, не более. Именно поэтому рассказ о присылке Сергием благословляющей «грамоты» вдогонку князю, которую тот получил за два дня до битвы, при отсутствии предшествующего личного свидания, представляется если не реальным, то вполне вероятным фактом.
Следует ли из этого заключить, что Пересвет и Ослебя являются мифом? Не будем спешить с выводами, потому что уже четверть века спустя после работы Пахомия Серба появилось произведение, в котором впервые Пересвет и Ослебя выступают в качестве действующих лиц. Это — «Задонщина».
Посвященная событиям 1380 г., «Задонщина» состоит как бы из двух пластов, взаимно проникающих и обуславливающих друг друга: поэтических образов и переработанных текстуальных заимствований из «Слова о полку Игореве» и рассказа о событиях 1380 г., заключающего безусловные анахронизмы. И в том, и в другом она удивительно повторяет свой прототип, поскольку и «Слово о полку Игореве», рассказывающее о событиях 1185 года, облекает их в образы и тексты Бояна, поэта второй половины XI в.[206] Как автор «Слова…» начинает свой зачин с обращения к Бояну, так и безвестный автор «Задонщины» сохраняет эту традицию, называя Бояна «гораздым гудцом в Киеве»[207].
В «Задонщине», сохранившейся в шести списках, два из которых представлены отрывками, четко прослеживаются «сюжетные блоки», которые можно сопоставлять и сравнивать. Подобно Краткой летописной повести, «Задонщина» ничего не сообщает о каком-либо участии Сергия Радонежского в описываемых событиях, зато Пересвету и Ослебе посвящен отдельный «блок» с чрезвычайно интересной информацией. Вот как он выглядит в древнейшем списке, происходящем из Кирилло-Белозерского монастыря, датируемом 70–80 гг. XV века:
Хоробрый Пересвет доскакивает на своем вещем сивце, свистом поля перегороди, а ркучи таково слово: «Лучше бы есмя сами на свои мечи наверглися, нежели нам от поганых положенным пасти». И рече Ослебя брату своему Пересвету: «Уже, брате, вижю раны на сердци твоемь тяжки. Уже главе твоей пасти на сырую землю на белую ковылу моему чаду Иякову. Уже, брате, пастуси не кличють, ни трубы не трубять, только часто ворони грают, зогзици кокуют, на трупы падаючи» [Тексты, 5 50].
Совсем в ином оформлении предстает этот же сюжет в списке Ундольского XVII в.:
Пересвета чернеца бряньского боярина на суженое место привели. И рече Пересвет чернец великому князю Дмитрию Ивановичи: «Лутчи бы нам потятым быть, нежели полоненым от поганых татар». Тако бо Пересвет поскакивает на своем добром коне, а злаченым доспехом посвельчивает. А иные лежат посечены у Дуная великого на брезе. И в то время стару надобно помолодети, а удалым людям плечь своих попытать. И молвяше Ослябя чернец своему брату Пересвету старцу: «Брате Пересвете, вижу на теле твоем раны всликия, уже, брате, летети главе твоей на траву ковыль, а чаду твоему Якову лежати на зелене ковыле траве на поле Куликове на речке Напряде за веру крестьянскую и за землю за Рускую и за обиду великого князя Дмитрия Ивановича» [Тексты, 538].
Оставляя в стороне использование здесь фразеологии «Слова о полку Игореве», отметим другое: «Задонщина» не знает ни о каком поединке Пересвета с «печенежином» или «татарином», а в ее древнейшем списке, несущем на себе отпечаток сокращений монаха Кирилло-Белозерского монастыря Ефросина, ни Пересвет, ни его брат Ослебя не имеют никаких признаков «иночества». Больше того, вместе с ними на поле боя оказывается еще и сын Ослеби, Яков, племянник Пересвета, который в поздней версии ошибочно назван сыном самого Пересвета. Все трое представлены здесь воинами, облаченными не в «манатьи» и «куколи», а в щеголеватый ратный доспех, которым Пересвет, не скрывая, гордится. Следы такого первоначально рыцарского образа сохранились и в позднем списке Ундольского, несущем уже отпечаток легенды о «чернечестве» братьев, но усваивающем — и это стоит особенно выделить — Пересвету вместе с рыцарским обликом чин «брянского боярина», заимствованный, по-видимому, из Пространной летописной повести.
Так получается, что в середине XV в., когда Пахомий Серб составлял окончательный вариант жития троицкого игумена, никто еще не подозревал последнего в подготовке победы на Куликовом поле, что представляется нам сейчас чуть ли не аксиомой, единственным основанием которой оказывается «Сказание о Мамаевом побоище», известное сейчас в полутораста списках, подразделяемых на восемь редакций, не считая внутриредакционных вариантов.
«Сказание о Мамаевом побоище» возникло не ранее конца XV в.[208] или, что представляется более вероятным, в первой трети XVI века. Его историческая основа достаточно прозрачна: автор «Сказания…» использовал в качестве сюжетной канвы Пространную летописную повесть, взяв из нее лишь то, что привлекло его внимание или отвечало стоящим перед ним задачам, и «Задонщину», которую в значительной степени переработал. Одновременно он использовал паремийные «Чтения о Борисе и Глебе», «Житие Александра Невского» и русские летописи, из которых заимствовал ряд сюжетов.
Обилие использованных автором историко-литературных источников для написания собственного сочинения, далеко не полностью выявленных исследователями «Сказания…», привело некоторых из них к убеждению, что в руках автора было еще какое-то произведение, написанное по свежим следам со слов участников битвы, которое и сохранило большое количество имен персонажей, нигде более в этой связи не упоминаемых. Так Р. Г. Скрынников полагал, что произведение это восходит к рассказам очевидцев битвы из кругов, близких боровскому и серпуховскому князю Владимиру Андреевичу и боярам Всеволожичам, тесно связанным с Троицким монастырем.