Допускаю, что оценки и интерпретации произведений Набокова, содержащиеся в письмах и дневниках его первых читателей и толкователей, будут малоинтересны рядовому набокофилу (если уж он составил собственное мнение о писателе и его книгах, то, само собой разумеется, его вряд ли кто-нибудь сможет в чем-то переубедить). Однако наверняка и представителей этого племени заинтересуют те дневниковые записи и письма, которые принадлежат людям, лично знавшим Набокова, в которых имеются сведения, заполняющие лакуны в его биографии, передаются его «твердые суждения», говорится о его внешности, привычках, особенностях поведения в различных жизненных обстоятельствах, о том впечатлении, которое он производил на посторонних, и проч. и проч.
Хочу предостеречь: и в такого рода текстах можно встретить рецидивы откровенной мифологизации или, попросту, вранья. Скажем, я сомневаюсь в том, что бойкий английский журналист Оберон Во, на голубом глазу утверждавший, будто его «приятель» Набоков «вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика», вообще был знаком с писателем; как и в том, что автор «Машеньки» и «Защиты Лужина» в пору своей берлинской молодости бегал к «девочкам за три марки и с хлыстом», о чем сплетничал другой злоязычный газетчик, Владимир Деспотули.
С осторожностью надо подходить и к душераздирающему рассказу набоковского издателя Джеймса Лафлина (см. с. 158 наст. изд.), согласно которому эгоцентричный писатель, увлеченный охотой за редкой бабочкой в горах Юты, предпочел не реагировать на стоны, раздававшиеся в ущелье, откуда на следующий день извлекли труп старателя, умершего от потери крови. Судя по всему, Лафлин, этот удачливый делец, не чуждый эстетическим поползновениям, был человеком сложным, в чем-то закомплексованным, болезненно переживавшим, что высокомерный аристократ Набоков не воспринимал его как ровню21. Для вящего спокойствия поклонников Набокова замечу: история с брошенным на произвол судьбы беднягой могла быть и выдумана. Хотя записной набоковский недоброжелатель непременно возразит мне: «Можно ли представить, чтобы подобную байку сочинили, скажем, о Толстом или Чехове? И разве не согласуется неблаговидный поступок, приписанный Набокову, с его имиджем, с той персоной, которую он последовательно созидал на протяжении всей своей жизни?»
Уклоняясь от прямого ответа на эти провокационные вопросы, приведу цитату из предисловия В. Вересаева к его знаменитому монтажу «Пушкин в жизни»: «Многие сведения, приводимые в этой книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды – но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он дает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня бывает свой дым. О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской»22.
Именно по этой причине я, вслед за моим предшественником, могу повторить: «Критическое отсеивание материала противоречило бы самой задаче этой книги»23, которая вовсе не претендует на фактическую достоверность всех зафиксированных высказываний о ее главном герое. Пусть о правдивости или ложности тех или иных сообщений судит читатель. От него же зависит, как расставить акценты, чтобы уяснить, о ком же все-таки здесь идет речь: о гениальном художнике, недопонятом и недооцененном современниками, или о «мошеннике и словоблуде», вознесенном на гребень успеха литературным скандалом.
Моя задача заключалась в создании многоцветной цитатной мозаики, в которой каждый камешек представлял бы интерес независимо от того, добавляет ли он новый штрих к портрету одного из самых противоречивых художников ХХ века или больше говорит о психологии, вкусах и пристрастиях пишущих о нем авторов.
В получившейся картине можно выделить несколько тематических узоров. Помимо пунктирно намеченной биографии писателя, легко выстраиваемой из расположенных в хронологической последовательности эпистолярно-дневниковых фрагментов, это издательская и читательская судьба его главных творений, обраставших и много лет спустя после первой публикации все новыми критическими оценками и противоречащими друг другу толкованиями (здесь центральное место занимает, конечно же, «Лолита», принесшая своему создателю мировую известность), а также целый ряд побочных сюжетных линий, раскрывающих сложные, подчас драматичные отношения Набокова с такими яркими личностями, как Иван Бунин и Эдмунд Уилсон, Георгий Адамович и Глеб Струве. Испытывая к Набокову противоречивые чувства, они тем не менее на протяжении многих лет обращались к его творчеству и вели с ним заочный спор, вовлекая в него все новых и новых корреспондентов.
Завершая вступление, хочу оговорить хронологические рамки своего лоскутного повествования. Когда я корпел над ним, передо мной встал вопрос: до какого времени его доводить? До смерти героя? До выхода последней посмертной публикации, вызвавшей «кривые толки, шум и брань» у публики? Или смерти последнего набоковского современника? Но кого считать современниками Набокова? Его сверстников? Непосредственных спутников в жизни и литературе? Или всех, чье земное бытие хотя бы на короткий срок протекало параллельно его жизненному пути? (В таком случае и я могу гордо именовать себя набоковским современником! Помню, как в первый раз услышал его имя. Бархатные сумерки летнего вечера, дачный домик на речке Медведица. На дощатом столе потрескивает транзистор. Я, семилетний мальчик, слушаю вместе с родителями передачу радио «Свобода». Диктор, пробившись сквозь треск и улюлюканье глушилок, сообщил о смерти доселе неведомого мне писателя-эмигранта, а потом зачитал фрагмент завораживающе певучей прозы: прочувствованное описание красивой девушки – Тамары из «Других берегов», как я сейчас понимаю.)
Поскольку набоковский канон активно пополнялся за счет посмертных изданий, почти всегда вызывавших резонанс в литературном мире, да и многие сверстники писателя, в том числе лично знавшие его и оставившие о нем немало интересных сведений, и после 2 июля 1977 г. продолжали здравствовать и обмениваться мнениями о его произведениях, я решил не ограничиваться роковой датой и расширил хронологические рамки до конца 1980-х гг., времени, когда благодаря перестройке набоковское творчество обрело второе рождение, став доступным миллионам русскоязычных читателей. Перестроечные републикации и переиздания, превратившие полумифического эмигранта в культового автора, а затем и в классика русской литературы, открыли новый этап в посмертной судьбе Владимира Набокова. О рецепции его творчества в постсоветской России, конечно же, когда-нибудь напишут историки литературы. Я же пока не считаю возможным выходить за обозначенный временной рубеж.
Со времени выхода «Классика без ретуши» изданы многие эпистолярные массивы как русских, так и англоязычных набоковских «реципиентов». И на Западе, и в России рубеж веков отмечен невиданным доселе интересом к «нон-фикшн», литературе факта, в том числе к эпистолярному наследию представителей литературного сообщества: поэтов, прозаиков, критиков, во многом определявших облик литературы ХХ столетия. На запрос неленивой и любопытной публики незамедлительно отреагировали самоотверженные публикаторы-архивисты и предприимчивые издатели; благодаря бурному развитию Интернета информация об их публикациях и книжных изданиях стала прибывать подобно весеннему паводку, так что мне, скромному исследователю, прежде, в доинтернетскую эру, собиравшему упоминания о Набокове в дневниках и письмах его современников по крупицам, с лупой в руках, пришлось разрабатывать целые эпистолярно-дневниковые залежи. Как сказал бы Флобер, «я готовился выискивать песчинки, а мне на голову валились глыбы».
Впрочем, я подозреваю, что и эти «глыбы» лет через десять покажутся песчинками, ведь сейчас на поверхности – лишь небольшая часть эпистолярного айсберга. Многие сокровища еще таятся в архивах и ждут своих публикаторов. Однако и опубликованные материалы, содержащие весьма интересные сведения и мнения о личности и творчестве Владимира Набокова, лишь частично задействованы в набоковедческой литературе и, уж конечно, малодоступны для рядовых читателей. Это относится и к письмам русских эмигрантов, в большинстве своем рассеянным по малотиражным научным сборникам, и тем более к переписке англоязычных корреспондентов.