Но ведь они и есть кочевники! — холодно удивился в голове кто-то за него такой очевидной точности этого произвольно вынырнувшего слова, — конечно же, кочевники, кто же еще, — орда Батыя, нагрянувшая, как и тысячу лет назад, грабить наши города и села, только на этот раз перекатившаяся куда как дальше Карпат, за Вислу и Одер… Flagellum Dei, бич Божий. Мужчина в цивильном сером макинтоше и шляпе с синей лентой, идущий ему навстречу по другой стороне улицы, показался ему чем-то знакомым; он отвернулся к стене, наклонился завязать якобы развязавшийся шнурок ботинка, тщетно пытаясь отыскать в памяти это смутно знакомое откуда-то лицо, словно через силу толкал закрытую дверь, никак не желающую на этот раз поддаваться, — спиной чувствовал, что тот, на противоположном тротуаре, будто бы тоже замедлил шаг, и пожалел, что так небрежно загримировался, и что Антон Иванович Злобин, как и все советские военные, даже бывшие, не носит хотя бы усов (очевидно, бритье и надушивание «шипром» заменяло им всю телесную гигиену, потому что, уверяли наши девушки, работавшие в их военном госпитале, туалетной бумагой они тоже не пользуются, и наколотые на гвоздь в уборной нарезки газеты по несколько дней висят нетронутыми)… Прикидывая расстояние до ближайшего парадного, в которое можно заскочить, боковым зрением он заметил темное пятно на тротуаре, но тут его Голос скомандовал ему: «Марш!» — и, когда он повернулся к стене спиной, мужчины в сером макинтоше на улице уже не было. А на тротуаре стояла одинокая ворона, покрытая, словно новенький пистолет, мокрым масляным блеском, и искоса нахально таращилась на него — словно что-то хотела ему сказать.
Тьфу, чуть не сплюнул он, как если бы был в лесу (Советы, впрочем, плевали и на улицах, прямо себе под ноги, и учреждения свои оборудовали невиданными ни при Австрии, ни при Польше специальными мисочками для плевков, как у дантиста!). Уже второй раз он видит эту ворону — да нет, в тот раз, наверное, была другая — встречала его, когда входил в город, на одной из заболоченных улочек, застроенных еще сельскими хатами с плетеными заборами… Напряженное до предела внимание фиксировало каждую зряшную мелочь — зато мужчину в сером макинтоше так и не вспомнил: действительно ли они где-то встречались (где?!!) или это только обман зрения, случайное сходство черт лица, которое его встревожило?..
Вот чем был опасен город — он был неисчерпаемым и непредвиденным резервуаром прошлого. Лес — тот, наоборот, память имел короткую, лес, как партизан, жил текущим моментом — каждая прошумевшая буря меняла топографию еще вчера на ощупь знакомой местности, заграждала проход упавшим деревом, оползающим склоном; веточку, сломанную для метки, сбивал олень или медведь, сделанные на стволах деревьев зарубки затягивались, как шрамы на теле, и чернели, сливаясь с пейзажем; вытоптанные места стоянок вскоре снова зарастали густой травой, вспыхивали пестрыми огоньками лютиков и анемонов, пролитая кровь впитывалась в землю, не оставляя следа. Сегодня Адриан наверняка не сразу бы уже и отыскал крыивку, где зимовал в прошлом году, — хотя копал ее, как и полагается по правилам конспирации, сам, собственноручно, — и разве что крестьяне, сызмальства выпасавшие в лесу скотину и знающие весь рельеф околицы, как собственную печь посреди ночи, подобно тому, как он, Адриан, может разобрать и собрать в потемках маузер за три с половиной минуты, — смогли бы раз и навсегда безошибочно запомнить место, где спрятаны деньги или архивы в жестяных молочных бидонах. Только с крестьянами никто такой информацией не делился, — а те, кто знал, сколько шагов по азимуту на север нужно отмерить от засохшего граба или третьего справа камня на поляне, не раз погибали прежде, чем успевали передать секрет другому доверенному лицу. Сколько их уже прело под землей, с концами похороненных, — наших заброшенных секретов!.. А город был совсем другое дело — город цепко берег в своих стенах все времена, прожитые здесь людьми, накапливал их, поколение за поколением, как дерево, что наращивает годовые кольца. Тут твое прошлое могло в любую секунду выскочить на тебя из-за угла, как засада, которой ни одна разведка не предусмотрит, взорваться навстречу бомбой замедленного действия — это мог быть твой гимназический профессор, каким-то чудом не уничтоженный ни немцами, ни Советами, или знакомый по немецким Fachkursen, впоследствии завербованный энкавэдэ, или просто случайный свидетель какого-то давнего отрезка твоей жизни, который в эту минуту был тебе совсем ни к чему и подлежал изъятию из твоей памяти — но не из памяти города. Потому что это и есть дело города — помнить: бесцельно, бессмысленно, ненужно и тотально, каждым камнем — так, как дело речки — течь, а травы — расти. И если у города отобрать память, если вывезти из него людей, что жили здесь из поколения в поколение, а вместо этого вселить жильцов-квартирантов, город хиреет и чахнет, но пока в нем остаются стоять прежние стены, память камня, — он не умрет.
Адриан шел по улице и чувствовал, что прошлое сочится на него изо всех пор города, как живица из сосны. Он увязал в нем, как муха, утопающая лапками в клейкой янтарной толще, — словно шел по дну озера под давлением в множество атмосфер. Было ощущение, что он перебирает ногами стоя на месте. Может, это от того, что больше всего ему сейчас хотелось бежать что есть духу, спешить — его время, привязанное ко времени того, кто догорал как свечка на Божьей дороге и ждал друга Кия, чтоб передать ему свои сохраненные до последнего вздоха секреты, — это время истекало. Но бежать друг Кий не мог. Город висел на нем камнем, прижимая тяжестью со всех сторон, облепив его смолой десятков глаз — видимых, и сотен — невидимых. Боже, насколько же легче было в лесу.
А все же я стал лесным жителем, подумал, с невольной гордостью горожанина, но и сразу забеспокоился, насколько это заметно по нему со стороны («хвоста», как убедился, пока не было!), — и тут же следующая мысль догнала предыдущую, цокнула в нее, как один бильярдный шар — в другой: значит, они все-таки выпихнули нас из наших городов, из территории памяти — в подполье истории, в зону невидимых действий…
— Документы!
— Пожалуйста.
Капитан и лейтенант, какие откормленные и тоже в хороших тулупах, метрах в пятидесяти за ними приближалась женщина с базарной корзиной, остальной путь был свободен, расстояние, на котором он держался, подавая свои бумаги — по одной, не все сразу! — было достаточным для резкого «кроше», ребром ладони по кадыку над воротом, обоих сразу, он одинаково хорошо бил с обеих рук…
— Вроде командировочный, товарищ капитан…
— Фамилия? — Они проверяли, действительно ли документы его.
— Злобин Антон-ван’ч.
Заслышав этот уже без сомнения русский выговор — «местный» так бы не смог! — оба наконец, как по команде, просветлели, расслабились.
— Вы откуда? — с неожиданно человеческим интересом спросил капитан: близко, как в цейсовский бинокль, Адриан видел его поросячьи ресницы и бледную, водянистую кожу в крупе веснушек, вдыхал его запах — махорка, кожаная портупея, «шипр»…
Тик-так…Тик-так…Тик-так…
— Львовзаготзерно, товарищ капитан.
— Да я не про то спрашиваю! Где воевал-то?
— Первый Украинский, — сказал он, леденея от ненависти, ощущая боком пистолет под шинелью, а животом — нарастающую пустоту от того, что вот-вот, сейчас, на него ринется чужое прошлое, с которым он не справится, — в своем русском он был уверен только на коротких, рубленых предложениях, хотя Андрей Злобин, в УПА Лесовой, его учивший, и хвалил его произношение…
— А я на Первом Белорусском! — неизвестно чему обрадовался капитан. — В Берлине не встречались часом? А то я гляжу, личность вроде знакомая…
— Я в Сандомире отвоевался. — Женщина с корзинкой миновала их и, не оглянувшись, поспешила дальше, словно за нею гнались. — После уж по госпиталям ошивался…
— Ну здесь тоже нелегко, — то ли похвалился, то ли посетовал капитан. — Бандеры дают жару будь здоров! — Он явно хотел добавить что-то еще, но умолк, махнул рукой, беспечным, хозяйским жестом человека, не боящегося открываться для «кроше»[39], протянул, возвращая, Адриану его документы — мол, прости, брат, служба! — и в том внезапном прозрении, которого достигает только старая, закаленная ненависть, не та что ударяет в голову черным хмелем, а что твердеет в тебе годами, превращаясь в тяжелый металлический сплав, и сращивает тебя с тем, что ты ненавидишь, как двух любовников-до-гроба, Адриан понял, что капитан тоже тоскует по «старой войне» — по своему Первому Белорусскому фронту, по боевому товариществу, которое у него там тоже наверняка было, — и что потому он и задерживал его ненужным разговором, что намного лучше чувствовал себя тогда — там, чем сейчас — тут… А теперь он его запомнит — раненного на Первом Украинском фронте Антона Ивановича Злобина; теперь у Адриана будет в этом городе еще один знакомец. Ах, черт бы тебя побрал, товарищ капитан.