— Ты хочешь сказать, что две полоски материи — это костюм, в котором прилично загорать? И зачем нужен загар? Только цвет кожи портит.
— Тетя, при этом тело поглощает больше йода, который содержится в морском воздухе, и вообще ультрафиолетовых лучей.
— Если телу нужен йод, порядочный человек глотает таблетки или пьет воды, как в Швейцарии. Что я, по-твоему, дурочка? Отсталый элемент?
— Ну что вы, тетя!
— Ты уже не ребенок, а взрослая барышня, и в этом году я не позволю тебе ходить на реку в таком виде. Сама сошью тебе костюм. Вот из этого. — Тетя кивнула на кровать, прикрытую тканевым одеялом.
— У меня купальник закрытый, не бикини.
— А вот я погляжу.
— А почему фильмы только с двадцати шести лет? Почему не с двадцати пяти? — спросила Людка, чтобы отвлечь внимание тетки от купальника.
— Потому что существуют вещи, которых далее замужняя женщина с двумя детьми не должна знать. А ты вон небось уже все знаешь. Вас, говорят, в школе просвещают.
— Ага. Да у нас еще поздно. В Швейцарии, говорят, с девяти лет.
— Ну, нет. Ни за что не поверю.
— В целях профилактики, чтобы дети не узнали со стороны и не испытали психологического шока.
— А тебя, вероятно, просветили уже после шока? Что-то ты очень умная!
— Никакого у меня шока не было, потому что я буду биологом. Про это должны в букварях писать, тогда никто ничему не будет удивляться.
— Потому-то вы такие и получились, от большого ума. А чувства в вас ни на грош. Никакой романтики. Погоди, дай воды выпью.
— Тетя, кто это вам таких глупостей наговорил? Одно дело природа, биология, естествознание, а чувства, а романтика… ох, тетя, это… это совсем другое дело.
— Скажи мне правду. Только честно, положа руку на сердце. Ты, наверно, уже целовалась с мальчиками?
— Тетя! Да вы что… это ведь надо в кого-нибудь… не целовалась я, выдумаете тоже!
— Ей-богу, такие времена настали, не знаешь, что и думать. Постой, принесу тебе позавтракать. Хорошо, что ты приехала, и мне веселей будет. Жаль, что ты не знала дядю своего, моего покойного мужа. Его и Тереса не знала, он умер еще до войны. Вон его портрет, взгляни.
— Да я каждый год смотрю.
— Вот и хорошо. На такого человека только смотреть и смотреть.
— Красивые усы были у дяди.
— Ах, чудесные! Теперь длинные усы не в моде, а ведь мужчина без усов не имеет никакого вида, никакого обаяния.
— Тетя, можно я на реку пойду?
— В восемь утра?
— Я не загорать, просто проведаю свои старые места.
— Ну, иди. Проголодаешься, сразу возвращайся. Блинчики сделать на обед?
— Ага. Я вам помогу готовить. В час буду дома.
Это было самое трудное — выйти из дому. Каждый день приходилось как-то маневрировать, чтобы уйти, не обидев тетку, не прервав ее на полуслове. Потом тетка забывала. Погружалась в свои дела, и когда бы Людка ни вернулась домой — через час или через восемь часов, — тетка встречала ее одинаково:
— Ты уже пришла, деточка? Вот и хорошо.
Людка предпочла бы провести этот месяц перед лагерем дома, ходить спокойно в бассейн или на Вислу, но поездки к тете стали своего рода семейной традицией. Потом родители вручали тетке некоторую сумму денег, говоря: «Ах, оставь, Людка проторчала у тебя все каникулы, занимала комнату», — как будто кто-то верил, что в комнату бея печки и в самом деле можно было бы заполучить жильца. Тетка была чрезвычайно щепетильна; между тем ей приходилось жить и содержать свои полдома на маленькую пенсию. А пресловутый «постоянный» жилец чаще всего оказывался перелетной пташкой. И все же, несмотря на вечную воркотню и сетования, тетка была вполне довольна жизнью. Она обладала невозмутимым душевным спокойствием и жила в полном согласии с миром — исключение составляла, пожалуй, только «современная молодежь». Даже сама старость ее была какая-то красивая. Почему — этого Людка не знала.
Но и вредная же она была старуха — иногда прямо по-детски. Взять хоть эту покраску дома. Вот уже два года, как между совладелицами произошла страшная ссора, и они не разговаривали друг с другом (причем каждая явно не могла простить этого другой), однако стоило соседке покрасить свою половину — наружные стены в черный цвет, чтоб не грязнились, а двери и наличники в белый, чтоб было понарядней, — как тетка немедленно («немедленно» длилось три недели) покрасила свою — стены в белый, а двери и наличники в черный. Но гвоздем тетиной программы была деревянная трещотка — ну, это просто привело Людку в восторг. Где уж тетка раздобыла эту трещотку, неизвестно; во всяком случае, она не поленилась в темную ветреную ночь вылезти из постели, взять лестницу и подвесить трещотку на сосну прямо под окном у соседки. Предполагалось, что та подумает, будто это ее покойник муж стращает. И соседка действительно испугалась, начала свечки в костеле ставить, а тетка у себя за занавеской покатывалась со смеху. Теткина болтовня иногда злила Людку, иногда забавляла, а иногда, сказать по правде, у Людки от ее вопросов прямо дух перехватывало. Вот как в тот раз, насчет поцелуев. Людка от стыда головы поднять не могла, кисточки у скатерти считала. Каждый год, впервые поднимаясь на крылечко (посередине крыльца красной масляной краской была проведена широкая полоса — нейтральная зона), Людка говорила себе: «Нет, я тут и двух дней не выдержу». А потом жила целый месяц, и даже как-то жаль было уезжать. Здесь только куры дружно кудахтали и рылись в песке, пренебрегая территориальными запретами. Сначала у тетки была одна курица. Соседка купила двух. Тогда тетка прикупила вторую и третью. Соседка еще одну. И так они дошли до шестнадцати или семнадцати штук у каждой. Кормить им всю эту живность было нечем, держать негде, пришлось обеим прирезать своих курочек и продать на рынке. Последние три года результат куриного матча был устойчивый — 2:2, однако, по утверждению тетки, ее куры были жирнее и в яйцах, которые они несли, «желтки были желтее».
По вечерам тетка иной раз грозила Людке:
— Вот будешь послушной девочкой, я тебе эти полдома в завещании откажу. Хотела я отказать Стефанчику, он ведь здесь родился, но теперь ему это уже не нужно.
В такие моменты Людка приходила к выводу, что быть послушной девочкой весьма рискованно.
В полукилометре от этой бесшумной (а порой и очень даже шумной) линии фронта вилась… как бы это получше сказать — струилась? текла? — нет, лежала ленивая и беззаботная речка Ливец. Вот именно: лежала, а не лилась и не струилась. Вообще-то питься она, может, и вились, то есть русло у нее было извилистое, но сама она не двигалась с места. Нежилась на солнышке, грела свои старые кости. Брошенную в бурные воды Ливца щепку за четверть часа относило неукротимым течением на какие-нибудь пять сантиметров. И Людка окрестила речку Ленивцем. Глубина Ленивца равнялась длине карандаша. С банкой в руках Людка проводила на речке долгие часы. Бродила по дну, полоскала ноги (плавать тут могла бы самое большее плотичка, для карпа было слишком мелко) и время от времени обливалась водой.
Все труднее становилось найти у речки спокойное место, где можно было бы, закрыв глаза и подложив руки под голову, растянуться на спине. Дело в том, что взрослые сочли все недостатки Ленивца за достоинства, и его заросшие ивняком берега пестрели летними дачами для малышей. Утонуть тут и впрямь было невозможно, даже самому предприимчивому карапузу. В худшем случае он мог нахлебаться речной воды, приняв ее за подогретый компот из чернослива. Счастливое детство сопровождалось таким визгом и писком, что Людка брала свою подстилку, сумку и отправлялась по воде вверх по течению. К счастью, это «вверх» было чистой условностью и физических усилий не требовало. Зато можно было спокойно подумать. А подумать ей было о чем. Ох, было! И в такие минуты лучше, чтоб другие люди на тебя не глядели.
Возможно, Людка в этом году так и не увидит восхода солнца, но зато тогда, в половине шестого утра, она увидела нечто другое, поразившее ее гораздо сильней. Вообще-то восход солнца она уже видела, было красиво, яркие краски, но потом, когда вспоминала, когда думала об этом, она как-то не испытывала особого волнения, сердце у нее не сжималось и ком к горлу не подступал.