— Скандал был?
— Ого! Жуткий. Но тут каникулы, решили поиски зачинщиков отложить на осень, а за два месяца кошка, сам понимаешь, подсохнет. Моя четверка по поведению тоже подсохла.
— Могла ведь, Людик, и из школы загреметь. Очень трудно было объяснить все это директору.
— Ты с ним говорил? А я и не знала.
— А зачем тебе знать? Прекрасная у вас учительница, эта пани Мареш.
— Ну! Известное дело. Она раз говорит Рахвальскому: «Яцек, ты, кажется, чинарики покуриваешь в уборной?» А Рахвальский так обиделся, что сдуру взял да и бухнул: «Я? Чинари? Что вы! Никогда! Это ж надо, чинари! Вот пожалуйста, у меня полный портсигар!» — и вытащил из кармана полнехонький портсигар «Спортов». Мы чуть не лопнули со смеху, ржали, наверно, минут пятнадцать. Ну, ему-то потом было не до смеха, когда она стала его песочить. Что она ему сказала, не знаю, ни за что не хотел говорить, только курить он перестал — и окурки и не окурки. Факт. А другой раз ребята подрались. Они часто дерутся, это у них называется решить вопрос по-мужски — надают друг другу по морде, и порядок. Ну вот, они подрались, и у Рахвальского было право на первый удар, он, говорят, как развернется, противник так с ходу и лег…
— Ты что, влюбилась в этого Рахвальского? Только и слышу — «Рахвальский, Рахвальский…»!
— В Рахвальского? — Людка расхохоталась, как всегда, громко и безудержно. — Нет! Но противник встал, знаешь, они всегда спокойно ждут, пока он подымется, а как встанет на ноги, тут его р-раз…
— Знаю.
— Ты тоже так дрался?
— Конечно. Меня однажды противник загнал в крапиву, и я был в трусах. И крапива меня доконала. Говорят, я скакал, как паяц на веревочке…
— Ну вот, тот встал и как врежет Рахвальскому, пришлось считать до двенадцати, они всегда до двенадцати считают, два счета лишних — это поправка на нетренированность, и потом, говорят, школа снижает спортивную форму.
— У противника?
— Стефан! Ну вот, после этого оба ходили две недели с распухшими носами, и фонари под глазами у них были сперва фиолетовые, а потом желтые. И все учителя спрашивали, что случилось, ну, пан Касперский не спрашивал, он знал, вернее, сразу догадался и даже песенку во время лабораторной работы напевал:
В черных перьях боец,
В белых перьях другой,
Подрались петухи.
Ах, жестокий был бой!
Только одна пани Мареш словно ничего не замечает. Молодец она, правда?
Стефан одобрительно кивнул. У Людки с самого начала было такое ощущение, что он хочет сказать ей что-то важное и все оттягивает. Она допила свой фруктовый коктейль и съела шарлотку. Кофе у Стефана совсем остыл, он отодвинул его и заказал новую порцию.
— Заказать тебе землянику со сливками? — спросил он и улыбнулся.
Людка почувствовала, что за эту улыбку она готова спуститься по Ниагарскому водопаду в бочке, рекламируя кока-колу.
— Закажи. Я думала, у меня будет пара по французскому, — сказала она, просто чтобы что-то сказать. Двойка по французскому ей никогда не грозила, но Стефан всегда очень интересовался ее отметками.
— Может, я в июле заеду к тебе на денек-другой, подтяну тебя по французскому, — сказал он, и по его тону Людка поняла, что эти слова ничего не значат. Так, простой треп.
Они снова замолчали. Людка лихорадочно придумывала, что бы такое еще сказать.
— А я тут влюбилась в одного человека. Целый год с ума сходила.
— Что ты говоришь! Невероятно! Прямо сенсация. Ну, и что?
— Да ничего. Перестала. Оказывается, он в своей «шкоде» синтетику всякую возит.
— Что-о-о? Ну и что же? — Стефан поспешно отставил чашку и вынул из кармана платок. — Разве нельзя возить в своей машине синтетику? Да и потом, помилуй, что за синтетика?
— Он должен был собирать произведения искусства и быть ассистентом профессора Михаловского.
— И не вышло? Он что, совсем уже взрослый мужчина? Не влюбляйся ты во взрослых мужчин. Не стоит. Так почему же он не стал этим самым ассистентом?
— Он был писателем, понимаешь, Стефан… поэтом…
— И не знал, о чем писать? Или муза ему изменили?
— А еще он должен был быть биологом.
— Обширные у него были планы!
— Да он и понятия не имел об этих планах. Вообще-то я про его планы ничего не знаю.
— А-а-а! Так вот в чем дело! Ты меня этой синтетикой прямо убила. Ты, значит, вообразила себе, что он самый-самый-самый… а бедняга попросту торгует какими-то синтетическими материалами, так, что ли?
— Понимаешь, к тому времени, как я открыла, что он там возит, я уже не так с ума сходила, но все-таки переживала ужасно. Когда я его в первый раз увидела, он держал под мышкой две теннисные ракетки. Но это были вовсе не ракетки.
— А что же? Неужели тебя так ослепила его красота, что ты и разобраться не смогла?
— Может, он и играет в теннис, но только не этими ракетками. А это были образцы. Потому что он делает нейлоновые струны. И другие вещи. Может, прямо у себя в комнате, за желтыми занавесками.
— Ну и бог с ним, пусть себе делает.
— Понимаешь, один раз он стоял во дворе и говорил с каким-то другим человеком, а я рядом кружила вокруг тополя, как оса вокруг банки с медом. Говорю тебе, я уже тогда была не такая влюбленная, уже почти все прошло, но как я услышала, о чем они говорят, чуть в обморок не упала. «Давай, старик, слетаем в Легионов… еще одна партия… пятнадцать кусков… в Ченстохов и обратно… Обделаем дельце со струнами»… Знаешь, мы тоже по-всякому говорим, суть не в этом. Тут совсем другое. В общем, больше я там крутиться не стала, пошла домой и вырвала из тетрадки ту страницу, где начинала когда-то ему писать. И все, заметано, как наши мальчишки говорят после мордобоя. С этим покончено. Раньше я чуть из окна не выскакивала, когда он поднимал капот своей «шкоды», а тут они с приятелем, пока разговаривали, тоже что-то в машине делали, а мне хоть бы что — пусть себе копаются.
— Бедняга! Он никогда и не узнает, в какие пышные одежды ты его вырядила, сколько венков напялила ему на голову. Даже один лавровый.
— А что было бы, если бы я не вытерпела и как-нибудь ему намекнула?
— Нет, я думаю, внутренний голос подсказал бы тебе что-нибудь вроде: «Извините, я ошиблась, я приняла вас за другого…»
— Но ведь это не всегда так бывает?
— Нет. Не всегда. Пойдем, Людик, пора.
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу. Но сейчас пойдем.
И в тот день Людка так ничего и не узнала. Стефан даже не поднялся с нею наверх.
— Заметано, — сказал он на прощание и ушел, слегка ссутулившись, хотя обычно держался прямо, как палка.
На следующий день он явился утром — Людке пришло в голову, что Стефан, видимо, не хочет встречаться с отцом, — коротко поздоровался с мамой, вошел к Людке и, даже не потрепав ее по плечу, захлопнул дверь и объявил:
— Я возвращаюсь к Элизе.
— Стефан! — Людка, как была в пижаме, выскочила из постели и повисла у него на шее. — Стефан! Вот здорово!
Стефан ваял ее на руки и посадил на стул.
— Я не сказал тебе этого вчера, в кафе, потому что боялся — вдруг ты на сей раз запустишь земляникой со сливками в меня!
— Сбрендил? — ошарашенно спросила Людка, но тут же опомнилась: — Прошу вас, сударь, присядьте. — Она указала ему на стул. — Помрачение мозгов, как говорит мама?
— Ты не возмутишься? Не станешь ничем в меня швырять?
— Нет. Слово.
— Ну, значит, я тебя переоценил. Иногда мне кажется, что ты почти взрослая. А ты только вытянулась, как телеграфный столб, и красиво одеваешься.
— Извините, сударь, но я вас не понимаю, вы что-то темните.
— О, какал красивая юбка!
— Ну! Правда? Сама сшила. Мою взрослость переоценить невозможно. Ее следует лишь ценить по достоинству, этого мне вполне хватит.