— Эй, Мороз, айда лопать.
— Иду, — Эркин улыбнулся Кольке. — Геныч, с нами?
И всё как всегда, обычный рабочий день. Работа привычна и потому легка, в раздевалке и столовой знакомые лица, понятные разговоры. Он как все, на равных.
— А смотри, как завернуло круто…
— На то и Крещенье…
— Картошки прикупить…
— А ни хрена! Она, понимаешь, получку, считай, всю выгребает, да ещё… пусть сама крутится, толстозадая…
— Так уж и всю?
— Выгребешь у него, как же! Зубами держит.
— Заначку не трожь, святое дело!
— Погреб на лоджии? Охренел?!
— Да деревенщина он…
— Погреб хочешь, так дом надо было брать.
— А сам, коли умный, чего не взял?
— Взять бы взял, да кто ж даст?
— Дом обиходить надо. С одними дровами…
— Да уж, — смеётся Колька, — попахали мы вчера.
— На себя когда… — хмыкает Антип.
— А не скажи. Иному и на себя лень.
И все гогочут, глядя на Ряху. Эркин смеётся со всеми. Ряха быстро затравленно озирается, отыскивая, на кого бы ему перекинуть общее веселье.
В профкоме Мороза знали.
— Знаю обоих, — сразу сказала Бурлакову Селезнёва. — Он — грузчик, на первом рабочем, у Медведева в бригаде. А она — у Лыткарина, машинистка. Вступили в профсоюз оба. Кто тебе нужен? Он, наверное?
Бурлаков кивнул, но уточнил:
— А почему ты думаешь, что он?
— Так индеец же, — засмеялась Селезнёва. — На весь завод один.
— А те трое?
— Это из летнего потока которые? Уволились. Не потянули они каждый день от звонка до звонка, — Селезнёва невольно вздохнула. — И в бригаде конфликты. До драк доходило. Пить начали. А Мороз… даже не похож на индейца. Пашет, говорят, как заведённый. Но у Медведева в бригаде всегда порядок был.
Они сидели вдвоём. Бурлаков специально выбрал для разговора время обеденных перерывов, когда профсоюзники расходились для агитации, бесед, решения всевозможных вопросов и проблем. И потому, поздоровавшись со всеми и официально представившись, начал беседу вежливо отстранённым «вы» и несколько казёнными фразами, а оставшись наедине, немедленно сменил тон.
— Парень он, говорят, неплохой, молчун, ну, это как все индейцы. Ну, что ещё? — Селезнёва говорила медленно, подбирая слова, что совсем на неё не походило. — Не пьёт, даже на святках его пьяным никто не видел. Ну…
— Ася, — Бурлаков назвал её старым, ещё конспиративным именем, — Что с тобой?
— Ох, Крот, если б ты знал только, — Селезнёва вздохнула. — Как этот парень на сердце ложится. Он к нам заявление подавать зашёл, так как солнце в окошко ударило. А уж улыбается когда… так душу ему отдашь, — она улыбнулась Бурлакову. — Ты уж не обижайся, Кротик, всем ты хорош, а… а вот он, тёмный ведь, неграмотный, не знает ничего, не понимает, а нахмурится — и кругом темно, улыбнётся… если б ты только видел, какая у него улыбка.
— Да ты влюбилась никак, — попытался пошутить Бурлаков.
Но у Селезнёвой брызнули слёзы. Бурлаков растерялся.
— Ася… Асенька…
Закрыв лицо ладонями, она замотала головой.
— Сейчас… сейчас… я ничего… сейчас…
И наконец уронила руки на стол, выпрямилась, глядя на Бурлакова влажно блестящими глазами.
— Ты уж не сердись на меня, сорвалась. Влюбилась я, Крот. Всё понимаю, дура старая, он же мальчишка, двадцать пять ему, а мне… и за плечами у меня, сам знаешь, сколько и какого висит, и у него один свет в окошке — Женя его, жена, у нас же работает. Видела я их вместе на гулянье, дочку свою на площадь к ёлке водили. И понимаю я всё, и не полезу никак никогда, а сердцу-то не прикажешь. Ты помолчи, Кротик, я сейчас…
Бурлаков кивнул. Она справится, он её хорошо помнит по тем их подпольным, «подземным» делам, где его звали Кротом, а её Асей.
Золотарёв вышел на второй рабочий двор и по-хозяйски огляделся. Обеденный перерыв, похоже, ещё не кончился, двор был пустынен и тих, да от корпуса столовой неспешным отдыхающим шагом шёл кто-то, судя по одежде, из грузчиков. Высокий, в чёрной ватной куртке и таких же штанах, заправленных в чёрные валенки, он привлёк внимание Золотарёва неожиданной ловкостью, даже грацией движений. И, приглядевшись, Золотарёв чуть не ахнул в голос. Тот самый индеец, тупарь краснорожий, пастух Бредли, спальник… так… так вот зачем профессор сюда прикатил! Комитетские дела у него, значит, ну, хитер, ну, ловок! А вот мы ему сейчас облом-с сделаем! Ну…
Эркин остановился, будто с размаху налетев на стену. Ожившим мертвяком стоял перед ним тот, памятный по тюрьме, по выпасу… ах ты, сука, погонник чёртов, подловил, значит, ну… нет, гад, ни хрена ты не получишь.
— Привет! — весело сказал Золотарёв. — Я ж говорил, что ещё встретимся.
Ему ответило молчание. Но Золотарёва это не смущало. Он был слишком обрадован. И уже решил, что потрошить индейца будет прямо при профессоре, чтоб напоминание о ссуде и прочем получше проняло, нет, сегодня не отвертится.
— Ну, пошли, поговорим.
Да, прямо в профсоюз его сейчас, профессор как раз туда пошёл, вот с двух сторон и возьмём за жабры, не выдержит, сломается, о профессоре тоже слышать доводилось, что умеет вопросы задавать и ответы слушать.
— Пошёл вперёд, — сказал Золотарёв по-английски.
Привычка к послушанию отказалась сильнее ненависти. Эркин заложил руки за спину и, опустив голову, пошёл в указанном направлении, и лицо его мгновенно обрело выражение тупого рабского упрямства. Из-за прилива злой радости, захлестнувшей его, Золотарёв этого не заметил, вернее, не обратил внимания. Как и на вышедшего из столовой щуплого мужичонку в затасканной робе грузчика. У того от увиденного даже челюсть на мгновение отвисла. Но в следующее мгновение он нырнул обратно.
— Быстрей! — поторопил Золотарёв нежданную находку.
Эркин послушно прибавил шагу.
Селезнёва уже успокоилась, и говорили они совсем о другом. О том, что подавляющее большинство репатриантов панически боятся интернатов и детских садов и всячески избегают отдавать туда детей.
— Представляешь, — Селезнёва быстро нашла нужную тетрадь и раскрыла, — вот смотри, семейных много, а ни одной заявки на детский сад, даже не спрашивают. А про ясли и разговора нет. Будут выкручиваться по-всякому, но чтоб дети были дома. Это только у нас так?
— Нет, повсеместно. И вполне объяснимо, — кивнул Бурлаков. — Ты про имперскую программу интеграции слышала?
— Ещё бы! Многие своих так и не нашли, особенно маленьких, отбирали ж чуть ли не грудных. Слышала, что от новорождённых и до двенадцати лет. Кто, — она передёрнула плечами, как от озноба, — подходил по антропометрическим параметрам. А то и поголовно. В спецприюты и… чуть ли не на органы, говорили.
— Вот тебе и ответ. Социальный опыт — великая вещь. Даже не личный опыт, а, я бы сказал, наслышанность. Это ещё сильнее. Слухам верят гораздо больше, чем официальной информации.
— И что делать?
— Работать, — пожал плечами Бурлаков. — Строим Культурные Центры, там будут кружки, дошкольные и внешкольные занятия, школы для взрослых. Нашлись и там, — Бурлаков движением головы показал на потолок, — вменяемые люди, программу мы пробили, будем курировать.
— Ну да, на это уже никаких наших денег не хватит, — согласилась Селезнёва. — А вот скажи ещё что…
Она не закончила фразы. Потому что по коридору прозвучали чьи-то быстрые шаги, распахнулась дверь, и Золотарёв возвестил с порога по-английски:
— Вот он, тёпленький! Сейчас прямо здесь и выпотрошим!
Эркин ощутил толчок в спину, перешагнул порог, привычным бездумно-ловким движением сдёрнул с головы шапку и снова заложил руки за спину, замер в рабской стойке.
Побледневшая до творожного цвета Селезнёва схватилась обеими руками за горло, резким рывком встал на ноги, заслоняя её собой, Бурлаков.
— В чём дело, Николай Алексеевич? — спросил он по-русски.
— Вот он, Мороз, — так же перешёл на русский Золотарёв, — собственной персоной! — торжество его было столь велико, что он ничего уже не замечал. — Добегался!