Литмир - Электронная Библиотека

   Ирина Николаевна? Как-то встретил ее, не на улице, не в театре, на вокзале. Уехала с мужем на Урал, закупать на месте кровельное железо.

   -- Работаете?

   -- Работаю.

   -- А Вы?

   -- И я слава... Богу.

   -- Ну-ну, увидимся, увидимся.

   Муж Ирины Николаевны считался уже одним из первых богачей-нуворишей. В конце шестнадцатого позволили они себе роскошь: завести второго ребенка. Ребенок получился, а Ирина Николаевна от родильной горячки умерла. Говорят в бреду все голосила:

   Кувака, ты кувака,

   Воейковская вода...

   Запомнился мотивчик. Венка я не возлагал. В день ее похорон находился в Златоусте, покупал ножи, ножницы, вилки. Да, умерла Ирина Николаевна, а мы ездим, ездим. Слава Богу, стучат колеса, воют вагоны, в случае чего любой стон заглушат.

   Кувака, ты Кувака...

   Кувакчим, кувакчим! Грех жаловаться...

   Дни выдавались -- ну и дни! Не передохнешь, где уж тут об обеде, ужине разговаривать. В семь утра на Брянский, подталкивать вагоны с сахаром. Позже приедешь -- неловко со старшим помошником разговаривать. Толкотня, запросы -- не пообещаешь. К десяти -- Ильинка. На Ильинке у Сиу принять коносамент, в Международный -- инкассировать; на биржу -- к одиннадцати. В половине первого в "Метрополе" ждут какие-то толстые. Говорят по-русски с немецким акцентом. Приезжие из Стокгольма. От них к Гольденблату насчет акционирования его консервной фабрики. В пять -- в Московотоп, пощупать, нельзя ли уголька по твердым, на товарищеских началах. За двадцать минут до восьми -- на Николаевский: завтра утром в Петрограде важнейшее заседание с англичанами из Торговой Палаты.

   Обедаю в вагон-ресторане. Две сестренки милосердные лет по семнадцать все платки роняют. Что ж, познакомиться можно. Выберем в знак памяти усопшей рабы Божьей Ирины блондиночку. Двадцать пять рублей оберу: пожалуйте, отдельное купе!

   -- Ты с фронта?

   Она смеется:

   -- Что, заразиться боишься?

   Интересно: будь Ирина Николаевна моей женой, осталась бы она жива или такая уж судьба. Инженер (рассказывали на Ильинке) сошелся с Шуркой-зверьком и ездил с ней в Питер покупать дом на Каменноостровском.

   Венков просят не возлагать...

   ...У Гостиного Двора окликнули. Слез с извозца, вижу -- приятель из былой Гольденблатовской шатии:

   -- Слышали, слышали, Колечка-то Колчеданов Мясоедовским агентом оказался!

   -- Что же, повесили?

   -- Натурально. Зайдем посидеть, позавтракать.

   -- Некогда, ни минуты нет.

   -- Хоть в Квисиссану?

   -- Не могу, в банке ждут.

   Голова горела от вчерашней московской суетни, от ночной поездной любви. Нагнулся и горстью снега обтер виски.

   -- Езжай быстрей.

   По Михайловской гнали новобранцев. Угреватый парнюга, размахивая багровыми лапами и не попадая в шаг, горланит в одиночку:

   Чаек у нас китайский,

   А сахарочек свой,

   Пей чаю, сколько хочешь,

   А сахарочку шиш...

   Гной пополам со снежной сукровицей сочился с тротуаров. В потемках сшибались постромками парные выезды. В водухе висел мат нескончаемый.

X

СНЫ

1*

   * В этом месте в записках Юрия Быстрицкого нечто диковинное: не то утерян ряд глав, не то намеренное молчание об его жизни в 1916--18 г. (Прим. автора).

   Перечел сегодня записи свои. Господи, до чего беспорядочно, ненужно, дико. Сказано все, а о главнейшем молчок. Главнейшее... главнейшее... Где же моей жизни главнейшее?

   Сейчас вечер, сентябрьский ясный вечер. Час назад вернулся с прогулки по этому успевшему за сутки осточертеть городу. Крещатик, переполненный суетливыми нездешними физиономиями. Царский сад, где над мелеющим Днепром склонились профили пиджаков петербургской и московской кройки. Кофейня "Франсуа", прокуренная, запыленная, затканная пауками, и у биллиардов говор шулеров от "Доминика". Тронулась Россия... Побежала, заметалась. Ох, нескоро остановится. По себе самому чувствую, не скоро. Зуд в ногах, отвращение к жизни, усталость, но... из края в край, из града в град судьба, как вихрь, людей мятет. Попутешествуем. Что ж... Здравствуй, старик Кэнар-Лайн. Правда, не такой мне туризм мечтался. Ездить хорошо с запасом неподвижного спокойствия в душе; сидеть на месте приятно с ощущением громадного движения внутри. А тут все наоборот. Безденежные туристы. Несусветные планы. Гул неугомонного политического дурачья. И эти случайные ночлеги. Эти эвакуационные комнаты, неметеные, холодные, жуткие. Если б были здесь сплошные тяжелые шторы, опустить бы их, подойти к столу, еще раз почитать первую попавшую книгу (хотя бы каталог шин и моторов), извлечь из кармана блестящего шестизарядного друга, набрать в рот воды -- и да здравствует помогающий смерти закон Паскаля.

   ...Сегодня под вечер, а может, до обеда, я стоял на углу Крещатика и Фундуклеевской. Все так же валила от слоеных булок обезумевшая публика, все так же багровый кондуктор в три погибели перегибался через окно трамвая, чтоб сбросить прицепившихся безбилетных мальчишек, и бешено звонил: "местов нет, местов нет!" Где-то вдали у театра надрывались газетчики, где-то размеренным суровым шагом потопатывали германские солдаты. В окне кондитерской, над свежевыпеченным печеньем хлопотали грузные осенние мухи. Я стоял, смотрел, слушал. Уже по одному выражению мелькавших лиц нетрудно было понять, что отъезд недалек. Булки булками, а губы сжаты, а лица -- зелень поздней осени, а в глазах грязь засохших колодцев...

   -- Извиняюсь!

   -- Вернулся домой, прихватил пару тысяч свежих денег и отбился.

   -- Вы, говорите, желаете получить квиток на выезд? Извольте, тысяч тридцать денег найдется?

   -- Я же вам по-русски говорил, ровно в полпервого. О, великий, могучий язык... В дни сомнений и т. д.

   Я стоял и слушал. Мне наступали на ноги и сердитым беженским шепотом посылали проклятия. Я был, как зачарованный. От снедающей ли грусти, от последних ли солнечных ласк, трудно было оторваться от угла Крещатика и Фундуклеевской... Верней всего, боялся я остаться один на один, с самим собой, с тем, что лежит в кармане. Если до сих пор я не решался... то отчего? От страха, что промахнусь? От стыда, что самоубийство -- трусость? От жалости, что вот сегодня гуляю в желтеньких туфлях, а завтра снимут туфли, закроют глаза медными пятаками и пожалуйте! Нет, нет, все это не то. Не только это. Тут и жажда увидеть Венецию, тут и мечта об английском зацветающем нагорье... Еще в Новороссийске, в дядином кабинете, прочел в одной толстой книжке, что знаменитый Линней стал на колени и заплакал, увидев впервые луга Шотландии. Я бы, вероятно, от Линнея не отстал. Блестящий друг, конечно, возьмет свое. Ведь спорю я лишь об отсрочке. Воинский начальник давал мне отсрочку, дам и я себе. От самоубийства все равно, не уйду -- это ясно, это решено, это заметано, это стержень, на котором вся моя жизнь держится. Думаю -- не думаю, вспоминаю -- не вспоминаю, но не было ни одной минуты за последние десять лет, когда б меня покинуло радостное скрытное сознание: живу, гуляю, но мысленно, но теоретически мой палец на гашетке. Скверная погода, скрещение неблагоприятных обстоятельств, проигрыш в карты и в любви -- мысль станет плотью, практика теорией.

   Таких, как я, надо истреблять, как чумных крыс. Раскидывать отравленный хлеб, забивать палками, натравливать терьеров. И вот, Юрий Павлович, дорогой вы мой и малоуважаемый, не станем дожидаться суда народного и расправимся собственным, гуманным.

   Закон Паскаля...

138
{"b":"265647","o":1}