К счастью, встретившиеся тунгусы[9] накормили их и часть пути провезли на оленях. Казалось, цель близка, но вблизи Олёкминска от другого тунгуса узнали, что в городе – белые, о беглецах там известно и для их поимки выслан отряд местных добровольцев. Положение было безвыходное: сопротивляться невозможно, уходить некуда. После колебаний и споров решили сдаться, а для того, видимо, чтобы самим выйти на преследователей и своей численностью не спровоцировать их на стрельбу до начала переговоров, разбились на три группы. Любая из них при встрече с белыми должна была объявить о капитуляции всех трех. Расстояние между группами составляло десять-пятнадцать верст.
Через пару дней первые пять человек добрались до якутского селения Кендюкель на реке Чаре. Здесь и заночевали, а утром их юрта была окружена прибывшим из Олёкминска отрядом под командой подпоручика Захаренко. После короткого допроса всех пятерых по очереди вывели во двор и расстреляли.
На другой день захватили вторую группу из шести человек, среди которых находился Строд. Их привели в тот же Кендюкель, но убить не успели: во время допроса Захаренко доложили, что обнаружена последняя группа красных; он со своими людьми поспешил к указанному месту, оставив Строда с товарищами под караулом и пообещав расстрелять их, когда вернется.
Самыми заметными членами третьей группы были председатель Центросибири Яковлев и двадцатилетний поэт-революционер Федор Лыткин, недавний студент-юрист Томского университета, сын русской крестьянки и ссыльного курда, носивший фамилию своего бурятского отчима.
Незадолго перед тем он написал стихи:
Я иду на последние битвы,
В беззаветный и радостный бой.
Надо мной не творите молитвы,
Не грустите, друзья, надо мной.
Я иду во широкое поле
Под удары скрещенных мечей.
Над моей безрассудною долей
Пусть вздыхает лишь ветер полей.
“Скрещенные мечи” – совсем не то, что Лыткин увидел перед смертью. Четверых его спутников пристрелили прямо сквозь ветки шалаша, где группа устроилась на ночлег, а самого Лыткина и Яковлева, которые сумели выскочить наружу, закололи штыками. Раздетые донага трупы бросили в тайге.
Тем временем в Кендюкель приехал из Олёкминска фельдшер Емельян Селютин. Его прислали сюда на случай, если будет бой и появятся раненые. Никаких симпатий к большевикам он не питал, но при виде лежавших во дворе окоченелых мертвых тел пришел в ужас и, понимая, что та же судьба ожидает и этих пленных, стал убеждать начальника караула, унтер-офицера Голомарева, отвезти их в город. Голомарев, накануне упавший в обморок при расстреле первой группы, поэтому не взятый на ликвидацию третьей, согласился и даже раздобыл у якутов лошадей, чтобы уйти от возможной погони. Гражданская война в этих краях только еще начиналась, нормальных людей шокировала ее жестокость, которая скоро станет привычной[10].
Строда и его товарищей доставили в Олёкминск. Комендант города, эсер Геллерт, принципиальный противник смертной казни, посадил их в тюрьму и в дальнейшем противостоял попыткам с ними расправиться. О случившемся он донес в Омск, но Захаренко не только не был наказан, а еще и произведен в поручики.
С ноября 1918 года по декабрь 1919-го, самый страшный период Гражданской войны в Сибири, Строд просидел в олёкминской тюрьме. Условия были сносные, тюрьма его не ожесточила и многому научила: тринадцать месяцев, проведенных в одной камере со старыми партийцами, не прошли для него даром. Возможно, к этому времени относятся его первые литературные опыты.
С падением Колчака он вышел на свободу, лично арестовал прятавшегося на пригородной заимке Захаренко, и хотя в угаре переворота мог пристрелить его без всяких для себя последствий, отправился с ним в Иркутск. Там Захаренко судили и вынесли ему смертный приговор, а Строд вновь поступил на службу к Каландаришвили.
Весной 1920 года тот воевал в Забайкалье против атамана Семенова и японцев: два его конных партизанских полка, Таежный и Кавказский, входили в Народно-Революционную армию “буферной” Дальневосточной республики (ДВР). Это псевдогосударство было создано Москвой, чтобы избежать прямого военного конфликта с Японией.
Строд попал в Кавказский полк и уже через пару месяцев командовал в нем головным эскадроном, как в Северном отряде два года спустя.
Преследуя Азиатскую дивизию Унгерна, партизаны вошли в дымящиеся развалины станицы Кулинга. “Грустно и больно было, – вспоминал Строд, – смотреть на это особенное кладбище, на котором вместо крестов и памятников возвышались почерневшие трубы печей, напоминавшие вместе с обугливающимися, догорающими бревнами, что здесь недавно стояли дома, жили люди”.
Унгерн приказал сжечь Кулингу, узнав, что несколько казаков из нее ушли к партизанам. Семьи изменников сожгли вместе с домами. Двери подпирали кольями, и тех, кто пытался выбраться из окон, оглушали и зашвыривали обратно в огонь.
“Вот у одного дома, – продолжает Строд, – кучка казаков разбрасывает обгорелые бревна. Один нагнулся, что-то схватил руками, выпрямился со смертельно бледным лицом, полными ужаса и отчаяния глазами уставился в одну точку, мучительно застонал и, заскрежетав зубами, упал на горячую золу, прижимая к груди потрескавшийся череп ребенка… Возле другого дома казак нашел в погребе сгоревшую жену. Стоит над трупом, называет его самыми ласковыми, нежными словами: «Солнышко ты мое ясное, Авдотьюшка ты моя ненаглядная, лебедушка милая, никогда больше не увижу я тебя, не услышу твоего голоса», – а сам целует кости с кусками уцелевшего на них мяса”.
Вскоре заняли родную станицу Семенова, Куранжу. Из окна отведенной ему квартиры Строд увидел “одноэтажный дом с садиком, пустой, с заколоченными окнами и покосившимся, поросшим травой крылечком – он резко бросался в глаза прохожему”. Кто-то из партизан прибил к воротам кусок картона с надписью: “Здесь родился палач Забайкалья, атаман Семенов”.
Дом, где Строд с товарищами встали на ночлег, находился через улицу. За ужином постояльцам показалось, что старик-хозяин их боится – “у него тряслись руки, на лице можно было прочесть загнанный внутрь и прорывающийся наружу страх”. В тот же вечер от соседей узнали, в чем тут дело: старик оказался дядей Семенова, родным братом его отца. Наутро, уезжая, Строд сказал ему, что знает о его родстве с атаманом, и добавил: “Ты, дедушка, можешь спать спокойно, никто тебя не тронет. Твой племянник сам ответит за пролитую им кровь”.
Как в Пепеляеве, ни мстительности, ни ожесточения в нем не было, но, в отличие от своего будущего противника, тяготившегося военной службой и не в ней видевшего свое призвание, Строд – человек войны. Он научился ездить верхом не хуже казаков, не раз участвовал в “настоящей кавалерийской рубке”, умел подчинять себе людей, мог мгновенно обезоружить и арестовать партизана, который издевательски свистнул в ответ на его командирское приветствие перед строем, при этом к власти как таковой был равнодушен и ценил ее, кажется, прежде всего за то, что давала возможность потакать не чуждой ему слабости к франтовству. Высокий, астеничного сложения, на групповых фотографиях Строд выглядит элегантнее всех, кто сидит или стоит с ним рядом. Лицо спокойно, взгляд холоден, но это не более чем дань эстетике парадных снимков. Нервность, вспыльчивость – причина многих его бед.
В январе 1922 года Строд в составе Северного отряда последовал за Каландаришвили в Якутию и расстался с ним за три дня до его гибели на Техтюрской протоке Лены.
Эсер и корнет
1
11 июля 1905 года тридцатичетырехлетний дворянин, уроженец Новгородской губернии Петр Александрович Куликовский, бывший преподаватель Сергиевского училища в Санкт-Петербурге, эсер, член Боевой организации, под видом просителя явился в приемную московского градоначальника Шувалова на Тверском бульваре и в упор убил его тремя выстрелами из револьвера. Убийцу приговорили к повешению, но после поданного на высочайшее имя прошения о помиловании смертную казнь заменили пятнадцатилетней каторгой. Шесть лет Куликовский провел в Акатуйской и Зерентуйской каторжных тюрьмах, в 1911 году по амнистии вышел на поселение в Якутскую область, служил в фирме иркутской купчихи Анны Громовой, меценатши и покровительницы ссыльных[11].