Литмир - Электронная Библиотека

Отец пил и издевался над нею, поэтому мы прятались от него в подвале или на чердаке, убегали от него, съезжали пятнадцать лет, слова человеческого не слышали, дрожали каждый день в ожидании вечера, благословляли каждое дежурство, когда его не было дома. Она ходила в общество по борьбе с алкоголизмом, записывалась на семинары, слушала лекции по психологии алкоголиков, занималась самолечением, покупала справочники: медицинские, травники, сонники, а позже стала ходить в рериховское общество, читать альманах АУМ, употреблять слова «абсолют», «прана», «асана», «спасение», «учитель». У нас завелся колокольчик, какие-то странные запахи… Встречалась с какими-то блаженными бабульками, которые бойко, чуть ли не нараспев, рассуждали о Лемурии и зачитывали наизусть из Разоблаченной Изиды, Упанишад, Говинды, советовали ей читать Успенского, Гурджиева, Бейли, Папюса, Кардака, Майринка… давали целые списки! Они все ходили в общество какой-то Знаменской, которая читала им лекции и заставляла рисовать какие-то лишенные смысла картины, даже не картины, а просто «освобождать космическое Я» посредством подсознания; для этого надо было отключить логику будничного сознания, то есть водить рукой по бумаге, как обезьяна, или складывать из разноцветных фигурок странные аппликации, как сумасшедшие в клиниках. Вот поэтому; вот поэтому…

Еще потому, что в детстве у нее было такое богатое воображение, что, не успев уснуть, она начинала с открытыми глазами видеть сны наяву. Она видела себя идущей по шоколадной улице, обсаженной магнолиями и банановыми деревьями, вместе с ней браво шел дядя Степа, неся на плече стремянку. С ними шла ее любимая игрушечная собачка с покусанным носом, шагала кукла с одним стеклянным глазом и большим синим бантом, но тут в комнату входили либо мама, либо отец и били ее по голове, заставляли закрыть глаза и спать, а не дурью маяться. Но у нее снова приключались сны наяву, вокруг нее парили арбузы, тыквы, дыни, сосед шагал по облакам, пошатываясь и горланя: Где эта улица, где этот дом…

Ее водили к врачу; врач сказал такое бывает, это пройдет. Но у нее снова это приключалось, она боялась, что родители «это» заметят, и тогда она притворялась, что спит. Она закрывала глаза и делала вид, что спит, как люди, что ей, как и всем, снится сон, хотя и не понимала: ни что такое сон, ни что такое спать, но потом потихоньку научилась, и видения прекратились. Она боялась родителей, она всегда от них получала тумаки и упреки, всю жизнь.

Даже взрослую, уже при мне, ее уводили на кухню, закрывали дверь, дед уводил меня в комнату, где беседовал со мной или смотрел телевизор, а на кухне два-три-четыре часа бабушка давала наставления матери, а потом бабушку сменял дед, и давал новые и новые наставления.

В детстве она была грязнулей, она всегда успевала запачкаться, даже не дойдя до улицы, когда они только выходили из подъезда, у нее все лицо уже было в саже, которую она успевала собрать пальцем. В пионерском лагере ей дали флажок почетной замарашки. Бабушка ее била, когда она приходила с улицы вся в грязи. Она была рада остаться на улице, на обед не приходила, питалась на улице, лазила по садам, собирала бобы, яблоки и ягоды…

Жили они тогда на Штромке, возле леса. Район строился, ее часто запирали одну. Тогда она выбрасывала из окна игрушки, стараясь таким образом привлечь к себе внимание детей с улицы, за это ей, конечно, доставалось. Она от скуки занималась ерундой, часами ставила катушки — одну на другую (бабка работала на катушечной фабрике). Мама находила в комоде кофеиновые таблетки и ела их, а потом опять ей что-то чудилось. Приходили родители и лупили ее. Когда они уходили, она включала радио и начинала танцевать, кружилась до тошноты.

Вокруг шла стройка. Она смотрела в окно и видела, как ездит каток, как грузовики везут доски, а обратно едут порожняком. Домики росли как грибы. Появлялись полные щебня ямы, в них сверкали загорелые спины солдат, лопаты. Потом поднимались стены, в них появлялись окна. Из своего окна она подслушивала разговоры строителей, которые пили в тени тополей пиво из банки, закусывая воблой, смеялись, — над ними плыл пух. Над стенами поднимались крыши, в дома въезжали люди, на окнах появлялись занавески с цветами, птицами, разноцветными полосами. Шум блуждал вокруг дома, постепенно ослабевая, пилы визжали тише, тише… молотки стучали все более приглушенно… голоса тоже удалялись… слов было не разобрать…

Она включала радио и кружилась, воображала себя балериной. Придумывала себе море, над которым она парит, словно чайка. Говорила с диктором радио, повторяла странные длинные слова, кривлялась перед зеркалом, перебирала мамины вещи, назначения которых не понимала, снова находила таблетки и ела их. Ее снова рвало, и снова ее лупили…

По пути в школу ей обязательно нужно было попытаться перейти огромную лужу на цыпочках. Она отдавала свой завтрак собакам, приносила в дом котят, которых дед выносил из дома в ведре.

Она страдала графоманией и полным отсутствием логического мышления; она не запоминала дат, но могла выучивать длинные бессмысленные лозунги и формулировки, которые повторяла, как попугайчик. Вот за это ей ставили оценки и переводили из класса в класс. Так было до тех пор, пока не попался жуткий учитель математики, который сказал, что она закончит школу только в том случае, если уйдет в другую. Ушла в вечерку. Потеряла год или два, затем уехала на стройку Нарвской ГРЭС. У нее там был поклонник, он долго писал ей письма, которые сжигали то бабка, то дед… Мне в этом признался дядя, уже в Дании, когда мы крепко выпили, его вдруг прорвало, и он наговорил всего такого… Смущался, вздыхал, когда рассказывал: знал и ничего не говорил ей про те письма, знал, что родители сжигали их, и молчал, даже тешился отчего-то… «Вот отчего?.. отчего я тешился?» — сам себя спрашивал дядя, качал головой, не мог ответить. Сказал, что теперь сильную вину перед ней за это испытывает.

Потом завелся другой, волосатый, носил дудочки и рубашку с длинным воротником, пел под гитару Girl…

У нее были туфельки «лодочки», которые она однажды дала поносить какой-то бойкой девице, и та с ними укатила в Москву. Мама недолго думая купила билет до Москвы и нашла ее там. В три часа утра она позвонила в дверь к незнакомым людям, спросила некую Козлову, та вылезла заспанная: «Ты?». Мать потребовала у нее туфельки, та в свое оправдание сообщила, что выходит замуж. Моя мать утверждала, что этим она, конечно, обязана ей, то есть туфелькам, которые она дала ей поносить на один вечер, а та сносила за две недели так, будто безостановочно танцевала в них месяц!

А потом был отец, роды и все остальное. Это было своеобразное бегство от родителей, или просто бегство в другую жизнь. Но в итоге из одного тошного кошмара она шагнула в другой, в котором единственной отрадой был я. Именно мне она и посвятила всю себя. Я этого никогда не ценил — принимал это как должное. Черствый эгоист.

Когда я стоял на подоконнике за занавеской в детском саду, глядя в окно с третьего этажа, ожидая ее, я на нее сердился. Сердился за то, что она не идет так долго. Аж бесился, злился на нее за то, что она меня поместила в это ужасное идиотское заведение, в этот детсад, в котором я ненавидел буквально все! Ненавидел каши, подгорелый пудинг, кисели. Полы, натертые мастикой, татарку-уборщицу, ее выцветший вонючий халат, ее платок на голове, ее шаги и пыхтение, потому что меня беспокоили ее движения, она была порывиста и суетлива, как крыса, и глаза у нее были навыкат, кровавые и дикие. Терпеть не мог, как она прочищала горло; ее бесконечные платки, в которые она так часто и мощно сморкалась. Особенно ненавидел звук, тяжелый, редкий, основательный звук ведра, которое она переставляла в зале при уборке в тихий час, слегка при этом бряцая шпорой ручки ведра, и шуровала, как пыхтящая крыса, под столами, громко задевая шваброй ножки столов. Это нервировало. Мне представлялось ведро, полное мутной воды, как из болота набранной, и то, как в это ведро ныряет нутрией ее тряпка; еще представлялось, будто в зале не уборщица, а делает редкий шаг одноногий великан (огромный дядя Клима)…

52
{"b":"265166","o":1}