-- А ты ведь тоже хотел за Писания спрятаться, -- обиделся Тихомиров, -- а вышло наоборот, и ты их не знаешь.
-- На черта нам нужны ваши Писания; социализм целая система, целая опытная наука, его сотни мудрецов разрабатывали. Один труд "Капитал" чего стоит, -- говорил самоуверенно Фролов.
-- Науки-то разные бывают, -- осклабился Данила, вон и у Арапыча наука, как замки отпирать, и у попов наука, как в церкви забираться! Тут вся и ваша наука: "деньги ваши -- будут наши, ваше добро -- наше добро". Что там ни написали, а корень один: грабить награбленное и нажитое другими. Глаза у вас на чужое добро разыгрались, Фролов, зависть замучила, вот вы и придумали такую науку! Арапыч за свою семнадцатый год в тюрьме сидит, а вы хотите всех грабить и виноватыми не быть. Ты бы откладывал по пятерке в месяц, и у тебя бы давно был домик, а то своего копить не хотите, а на чужое заритесь, а тоже демократы называются!..
-- Постой, постой, -- не утерпел и я, -- дарвинизм, о естественном подборе, тоже опытная наука, а она, пожалуй, и пролетарию не понравится, если ее вводить начнут. Свою жену и детей и пролетарию иметь хочется.
-- Мы народ решительный и дарвинизм введем, дай нам только власть забрать в руки. Мы всю породу людей переделаем на более красивую, сильную и всех уродов переведем, -- со смехом говорит Фролов, -- а то что теперь людишки-то, как рыбешка мелкая, и урод на уроде! Вот хоть на Данилу посмотреть, ну куда он, кроме тюрьмы, годится -- людей пужать, а поди тоже детей нарожал и тоже надзирателями в тюрьму поставит. Ну а что такую породу поддерживать? Мы не собираемся тюрьмою народ перевоспитывать, у нас все по согласию будет, а не хочешь -- голова долой!..
-- Ну и ловкачи демократы, -- запирая камеру, говорил опять Данила, стараясь смеяться вместе с нами и не показывать вида, что он обижен и понимает эту обиду.
286
В этот день была очередь нашей камеры писать письма. В камерах не разрешалось иметь ни чернил, ни бумаги, и для этого по очереди выпускали нас в коридор, на столик Данилы. Писать можно было в месяц два раза, и письма оставлялись тут же, в этом столике, откуда их ежедневно и собирали дежурные для просмотра. Первым вышел Фролов и написал жене открытку, отвечая ей на жалобы, что ей нечем жить и что приходится одолжаться у родных и знакомых, о чем он говорил и сам. Вторым выпустили меня.
-- А ведь Фролов-то сознался, -- торжествующе встретил меня Данила.
Я его не сразу понял и подумал, что он сознался в приписываемой ему вине по написанию какого-то анонимного рассказа с призывом солдат к неповиновению, за что, по его словам, его обвиняли, и смотрел на Данилу непонимающе.
-- Не то, не то, речь не об этом, -- смеялся он, -- а ты вот прочитай, что он пишет своей Шурочке, как в грехах своих кается.
И он мне оставил его открытку на столике, а сам пошел на 11-й коридор.
И так как вопрос у нас был не личный, а принципиальный, и мне дали открытку, а не закрытое письмо, я взял на душу грех и прочитал его открытку. Между прочим в ней были такие строки: "...я понимаю твой ропот на нужду, но помочь мне тебе нечем. Я писал знакомым, просил помочь, может, помогут. Конечно, мы прежде всего сами виноваты в своей нужде, что не умели жить и откладывать хоть по пять рублей в месяц на черный день. А мы это вполне могли бы, и у нас теперь были бы деньги..." Так Фролов осуждал свое прошлое, в чем ни за что не хотел признаться нам лично.
-- Ты только смотри, ему ни гу-гу, а то он тебя отлупит и на меня нажалуется. Нам тоже не полагается чужие письма читать, -- внушал мне Данила, выпуская меня обратно в камеру. Потом, после, я сказал об этом и Тихомирову, и мы смеялись у него на глазах, но секрета так и не выдали.
ГЛАВА 61. В ТЮРЕМНОЙ ЦЕРКВИ
На прогулку нас выводили ежедневно на полчаса и в разное время и место. Прогулки производились со всех четырех сторон тюрьмы, между самою тюрьмой и высокой каменной стеной-оградой, а потому иногда нам приходилось на углах видеть своих знакомых по делу: Булгакова, Маковицкого, Сережу Попова, Хороша Моисея. Иногда даже удавалось перекинуться и словечком.
287
В одну из таких прогулок Булгаков успел крикнуть, чтобы я приходил на другой день в церковь.
Дело было под праздник, и хоть обычно из нашей камеры ходил в церковь только Тихомиров, но тут пошел с ним и я, хотя Фролов надо мною смеялся и не пускал. Служба была торжественная, при наличии всех тюремных чинов, которым надлежало тут быть. Пели сами арестанты, слаженные хорошим хором.
С одной стороны, за колоннами, стояла партия каторжан в ножных кандалах и все время громко гремела своими цепями, что так не шло к обстановке храма. Арестанты в тюрьме -- те же солдаты и должны делать все, что приказывают. Правда, Богу молиться посылают, но в самой церкви команды не подают, когда креститься и кланяться. И все же, как у солдат, так и в тюремных церквах, сложился такой порядок, что младшие должны копировать старших или подражать, и если начальник тюрьмы вслед за священником опускался на колени, за ним опускались и его помощники и надзиратели, а за ними все заключенные. И тут выходило совсем неприлично, так как партия каторжан человек 40, как один опускаясь и поднимаясь с колен, производила такой лязг и звон цепями, который разрушал всю красивую иллюзию богослужения. И это чувствовалось всеми, в том числе и начальником. Я видел, как он при этом беспокойно оглядывался кругом и сильно смущался, видя, что и все присутствовавшие арестанты понимали эту неловкость. А потом ведь все же храм -- место молитвы и проповеди о любви и милосердии к ближнему, а тут эти несносные цепи и это несносное тюремное рабство.
По окончании службы очень благообразный старичок-священник удивил всех своею проповедью. В эту весну мы все дальше и дальше отступали и из Австрии и из Польши, бросая при этом массу продовольствия и военного снаряжения, отчего было тоже всем не по себе. Газеты объясняли это отсутствием у нас снарядов и патронов, и вот этот милый старичок задумал разъяснить это неприятное впечатление от наших поражений перед арестантами и по-своему объяснил их причины:
-- Не оттого мы терпим поражения, что у нас нет снарядов, -- говорил он, -- а оттого что мы потеряли веру в Божию помощь и ведем себя недостойно. А мы знаем и по Писаниям, что когда еврейский народ развращался и забывал Бога, он всегда терпел за это бедствия. Но если мы покаемся и обратимся к Нему с горячей верой, никакие снаряды и оружие не устоят перед силой нашей веры. Об этом мы должны думать.
288
Эти слова в точности записаны из его речи. Но, вероятно, военное министерство во главе с царем плохо каялись в своих грехах, что впутались в ненужную нам войну; плохо верили и надеялись на помощь, потому что победы и одоления так и не наступило, и наш народ переживал это позорное и страшное для него бедствие.
Но об этой проповеди я упомянул только кстати, а на деле, нас касаемом, этот старичок оказался хорошим для нас политиком, как равно и для всех арестантов. В алтаре тюремной церкви он устроил библиотеку, которой сам же заведовал, и после всякой службы приглашал желающих менять и получать вновь книги остаться в церкви.
Его политика была в том, что этим способом он давал возможность личных свиданий и разговоров между собою всем заключенным, которым так важно было повидать своих друзей и кого нужно по делу и сговориться о показаниях на суде или допросах. В том числе это было и важно и нужно нам, сидевшим за подписание воззвания. Знало ли высшее тюремное начальство и прокуратура о такой недопустимой и "страшно опасной" с точки зрения государственной криминологии выходке этого священника, но, во всяком случае, он этим удовольствием заключенным играл в очень опасную игру для себя, так как после всякой службы ради этого оставалось всегда человек 20, и все они входили в алтарь без надзора, и разговаривали друг с другом, сколько хотели. Надзирателям при исполнении службы нельзя снимать оружия, а по церковным правилам при оружии нельзя входить в алтарь, и они поневоле оставались вне алтаря, ожидая выхода с книгами заключенных и торопя их выходить как можно скорей. Но священник и тут приходил на помощь и умышленно затягивал подбор книг.