Через неделю меня вызвали на допрос (возили в "темной карете") в губернское жандармское правление, куда приехал и Лопухин. Пришлось долго ждать его приема, меня на время заперли в маленькой камере, и жандармы с большой учтивостью осведомились, не хочу ли я кушать. И тотчас же принесли обед. Один из них упорно смотрел на мою рваную шубу и на меня, затем тоном недоверия спросил:
-- Вы из какого университета, вы студент?
И на мой отрицательный ответ, что я просто деревенский мужик, другой из них язвительно сказал:
-- Знаем мы этих мужиков, у тебя и одежда-то поддельная! И бороду отрастил с умыслом!
На допросе меня ввели в небольшую, но светлую комнату, в которой со всех четырех сторон стояли огромные зеркала, и куда бы я не поворачивал голову, со всех сторон я видел самого себя во весь рост, точно я был не один, целых пятеро. Меня попросили раздеться и усадили и табурет, а сами, не глядя на меня, упорно смотрели на зеркала, на мое отражение. Речь, конечно, шла о моей докладной записке, оставленной в Тульском комитете, которая лежала тут же на столе.
Допрашивал меня жандармский полковник, а Лопухин и какой-то старый, седой генерал с немецкой фамилией, начинавшейся с "фон", грузно уселись в кресла и стали слушать
180
Прокурор с мягкой бородкой и небольшой лысиной уселся от них поодаль за отдельным столиком.
-- Это ты узнаешь? -- спросил меня полковник, покончивший с разной формальностью, -- это ты писал?
Я ответил утвердительно.
-- А кто тебе диктовал? -- как-то вдруг резко поставил он вопрос.
И я видел, как все присутствующие упорно глядят на зеркала, на мое лицо. А когда я стал настаивать, что я сам же и сочинял эту записку, как конспект для речи, которую я хотел говорить в комитете, если бы там пьяный Воейков не учинил скандал и не сорвал собрание, -- мои слушатели незаметно стали переводить глаза с меня на мою шубу и обратно, очевидно не доверяя моим словам.
А кто-то мимоходом спросил: "Это постоянное ваше платье?" И когда я не понял сразу вопроса, жандарм приподнял мою шубу и показал мне. Я сказал, что дома у меня есть другая одежда, но как теперь подходит зима, я и надел шубу. Мои слушатели упорно не верили тому, чтобы владелец такой рваной шубы мог быть автором этой записки, и хотели найти за моими плечами целую шайку крамольных социалистов. Ради этого министр Плеве и прислал меня сюда.
Полковник стал спрашивать об окружающих нас помещиках: о Цингерах, Гуревичах, Полякове, Смидовиче. С кем я из них знаком, кого знаю? Спрашивал о других, совсем мне неизвестных, ударяя на их фамилиях. И когда я говорил, что о таких не слыхал, он торопливо рылся в письмах и бумагах, отобранных при обыске и, ткая в них пальцем, спрашивал: "А кто такой Архангельский, Булыгин, Накашидзе?"
Я видел, что он, записывая мои ответы и затем прочитывая их мне, все же старается их исказить и придать другой смысл.
У меня вдруг нашлась храбрость, и я заспорил с ним об этом и сказал, что позвольте самому мне их записывать.
Полковник перевел глаза на сидевшего тут же в форме гражданского чиновника прокурора, тот посмотрел на генерала, и тот коротко сказал: "Можно, и нам это удобнее". Я стал сам записывать свои показания.
Не находя ничего предосудительного в моих ответах, полковник вдруг заговорил другим тоном.
-- А это вот что, как это, по-вашему, "Правительство накинуло мертвую петлю на шею народа выкупными платежами, а теперь притворяется непонимающим и как иголку ищет причины народной нужды через эти комитеты?"
181
Это он вычитывал отдельные места из моей записки. На этом месте я забыл и о своей тюрьме, и о том, что я арестованный, и с жаром стал им доказывать, что при условиях таких оброков (а в то время еще платили 11--12 рублей с надела в 3 десятины) и при наличии такой малой земли крестьянин не может жить лучше и что об этом правительство отлично знает, и вместо того чтобы отменить выкупные, оно обходит их и о чем-то еще другом хочет узнавать через комитеты.
-- Я не могу поверить, -- говорю, -- чтобы правительство не знало того, что знает каждый мужик, что при оброках в 20, 30, 40 и 50 рублей и при таких низких ценах на хлеб, можно было бы жить сносно. 20 рублей -- это при двух наделах, а на двух наделах и для семьи-то хлеба не хватает, а там расход по хозяйству, а где же брать оброк?
-- На пьянство находите, а на оброк нет, -- сурово сказал прокурор.
Я опять стал говорить, что вот в нашей семье и не пьянствуют, а без постороннего заработка все равно не сведешь концы с концами и хорошо жить не станешь.
-- Довольно, -- сказал генерал -- а то он убедит нас, чтобы мы землю отдали крестьянам без выкупа, он опасный человек.
Лопухин из этого понял, что надо со мной кончать, что ничего опасного во мне нет, а главное, что за мной нет никакой шайки подпольных врагов государству. Он заторопился, собираясь уходить, но полковник остановил его, сказавши, что допрос на этом кончать еще рано.
-- А вот это что такое, чье это письмо? -- спросил он меня, показывая мне письмо доктора Архангельского, писанное им из Переяславля, куда он ушел на службу из нашей больницы в 1899 г. Вот он здесь пишет: "Скоро ли вы поймете, что работая на земле и разрешая этим материальную проблему жизни только для семьи, вы не делаете того огромного дела в борьбе за правду, к которому мы все призваны? Вы стоите на полпути и не замедлите пойти за нами, когда оглянетесь кругом себя..."
-- Что это за борьба, в которой вы обязаны участвовать? -- спросил меня полковник, глядя на меня в упор.
В ответе я написал, что это борьба не политическая, а религиозная борьба за духовную свободу и самосовершенствование, внутренняя борьба в искании Царства Божия и правды Его. Это такая борьба, которая возвышает человека над всеми его животными побуждениями и делает его человеком -- сыном Божиим. "Вы прочтите это письмо
182
все, -- сказал я, -- от начала до конца, тогда всем будет понятно, о какой здесь борьбе идет речь".
-- Довольно, полковник, -- опять сказал генерал, -- а то он еще убедит нас поклонниками Толстого стать! Ишь, как ловко он излагает его теорию о проблемах совершенствования!
-- Да, да, -- сказал прокурор смеясь, -- с ним опасно разговаривать, он любого простака в свою веру подгонит, хотя еще и юнец.
Всем стало весело. Начальство поняло, что им было нужно, и перестало глядеть в зеркала и на мою шубу.
Быстро закончив вопросы формального характера, прокурор сказал:
-- Вот вы там и наставляйте в этой борьбе и правде соседних помещиков, чтобы они не пьянствовали и разную крамолу не проповедовали.
Лопухин хотел уходить, но генерал остановил его.
-- С допросом кончено, -- сказал он мне мягко, -- теперь будем говорить с тобой в частной беседе, без записи. Скажи нам по правде, что у вас там мужики думают: не собираются бунтовать против правительства?
-- Что вы, ваше превосходительство, -- быстро возразил Лопухин, -- наш народ и благодушный, и по себе мирный, и если бы среди него не сеяли смуты недоучки студенты и разные прохвосты и проходимцы, правительству и заботы бы не было...
-- Об этом мы и будем с ним разговаривать, -- перебил генерал, -- вот пускай он сам нам на это что-нибудь скажет.
Я сказал, что мужики бедствуют от малоземелья, бедствуют от винных лавок, которые надо бы закрыть, и, главное, от выкупных платежей.
-- Бе-едствуют! -- передразнил меня генерал. -- Мы, дружок, бедствуем, государство больше всех бедствует и каждый год принуждено прибегать к займам. Что ты на этот счет изречешь?
Я сказал, что хорошие мужики сокращают свои расходы, когда видят, что хозяйство их не оправдывает. Можно и в государстве сократить, чтобы не влезать в новые долги.