Литмир - Электронная Библиотека

   Здесь находился молодой поляк, которого взяли в солдаты неправильно, он был один сын у престарелых родителей и имел право на льготу первого разряда. Но его взяли и отправили в Житомир. И он в полку и родители в Варшаве исходили все места по начальству, до канцелярии генерал-губернатора включительно, давали взятки, но все это не помогало. Тогда он убежал пешком из Житомира, из полка, и пришел в Варшаву, надеясь лично доказать, что он взят не по закону. Но его судили как за побег и приговорили к трем годам дисциплинарного батальона; каждый день к нему на гауптвахту приходили старики родители, принося обед, их допускали со двора к окну, где мы сидели в общей камере, и они все время плакали, смотря на сына в окно. Плакал и он, и другие. Одно было здесь хорошо. Ежедневно приходили от еврейской общины очередные спрашивать, сколько здесь евреев, и на такое количество также ежедневно приносили обед. Евреи приглашали и всех желающих, и у нас получалась общая братская трапеза. Иногда приходил раввин и утешал заключенных, говоря по-русски:

   -- Не унывайте и не ропщите на свою судьбу, -- жизнь без страданий невозможна, и чем их больше и чем они больше, тем ценнее сама жизнь и тем меньше в ней греха и пороков. Каждому в книге жизни написано свое, и никто не в силах изменить написанного.

   Здесь я очень и очень был удивлен и поражен еврейской религиозностью, так как в среде и русских солдат, и русского народа не встречал ничего подобного. Каждый

   93

   еврей имел свой молитвенник и в положенное время не пропускал молиться и днем и ночью. Иногда они молились вместе, вслух произнося свои молитвы. Я закрывал глаза, и мне казалось, что я слышу общий еврейский стон и плач перед Богом жизни о своем потерянном отечестве и родине и нарушенном доме Израиля.

   О, как скорбны и жгучи их молитвы! В куче нам было веселее, мы читали, негромко пели, рассказывали свои истории, всячески бодрились, но у каждого из нас где-то вдали оставались жены и дети, отцы и матери, а впереди каждому предстояла или одиночная тюрьма, или 3--4 года дисциплинарного батальона, а потому иногда, как-то сразу, на всех нападала тоска, каждый замыкался сам в себе со своим горем и, лежа на нарах, начинал вздыхать и утирать слезы. Наступала тишина над этими тоскующими душами, точно какой-то демон человеческих страданий спускался из неведомых миров и покрывал всю камеру своими черными крыльями. Мучительно жутко было в эти часы общих страданий.

ГЛАВА 17. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ

   Здесь у меня опять случилась неожиданная радость. Оказалось, что полковник Черевко, у которого я был писарским учеником в городе Ливнах, был переведен сюда и теперь был здесь и воинским начальником, и комендантом гауптвахты. С ним вместе приехал сюда на сверхсрочную службу и его старший писарь Стахонов, который по документам канцелярии узнал о моем здесь пребывании и пришел ко мне на гауптвахту. О, моей радости не было конца, когда меня позвали в канцелярию и полковник Черевко, как родной отец, стал жалеть меня и расспрашивать о моем положении.

   -- Твое дело в таких руках, -- сказал он, выслушавши, -- куда я не имею доступа, но тут я хозяин и сделаю для тебя, что могу, хотя я и не имею права, но я на свой страх перевожу тебя к писарям в помещение, а днем ты будешь работать у меня в канцелярии. И меня тотчас же перевели. Чтобы сделать мне удовольствие, писаря водили меня в город смотреть его красоту. Город действительно очень чистый и красивый. Из всех улиц я запомнил только одну Иерусалимскую, и ту площадь с памятником, которая поражала своей красотой при переходе моста черва Вислу, с Праги. Водили они меня смотреть и памятник Муравьеву, которого поляки прозвали "вешателем" за его жестокое подавление восстания в 1863 г. Водили также два раза в католические костелы, где я с большим удо-

   94

   вольствием слушал органное пение и музыку. В день коронации 14 мая весь город был убран красивыми арками и декорациями, что вперемежку с флагами придавало ему особенную красоту. Но на другой же день стало известно о происшедшей давке на Ходынке, причем говорили, что там погибло более трех тысяч человек. Праздничное настроение сменилось жестокой критикой царского правительства, не сумевшего предотвратить несчастье. А мне почему-то на душе стало легче, и я не удержался, чтобы не сказать писарям: "Вот, я говорил, что не надо таких расходов на коронацию, кабы туда не приманывали гостинцами, никакой бы давки и не произошло". Даже сверхсрочный Стахонов, так любивший идеализировать царскую власть, и тот притих и перестал нападать на меня за осуждение и критику царской власти. А тут к тому же дня через два католическое духовенство устроило какую-то траурную процессию с черными крестами, статуями и хоругвями, за которой прошло десятки тысяч народу со стройным, но непонятным мне пением. Процессия эта прошла по всей пражской стороне, в траурных одеждах. Была ли она обычной религиозной процессией, какие устраивают католики в большие праздники, или это была траурная демонстрации по погибшим во время коронации -- об этом мне так и не удалось узнать ничего определенного.

   Еще до этой давки меня возили в жандармское управление на допрос, при чем мне предъявлялись мои пометки в книжке Бондарева, отобранной при обыске. Бондарев рассуждал в ней между прочим о той хитрой механике с деньгами, при которой правительство требует с населения деньги, а делать их запрещает под страхом каторжных работ. Это место мною было подчеркнуто при чтении и сделана выноска на полях: "Если бы насильники цари не требовали с нас деньги, то мы могли бы жить и без них, но они требуют не деньги, а наш скот и хлеб, который мы вынуждены обменивать на деньги".

   Давая объяснение прокурору, я показал, что было бы гораздо лучше, если бы люди жили по христианскому закону, не применяя насилия, тогда было бы больше святости и справедливости в жизни, и никто бы не мог друг друга эксплуатировать, как прежде.

   -- До сих пор мы ничего не имели в своих руках, чтобы обвинять тебя, -- сказал мне прокурор, -- а вот это выражение "насильники цари" дает нам право привлечь тебя за оскорбление Величества, которое для тебя особенно тягостно как для солдата и штабного писаря, хотя оно и заочное, и выраженное для себя.

   95

   После же коронационной давки, через неделю, меня снова взяли на допрос и тот же самый прокурор более дружески сказал:

   -- Теперь мы отказываемся от своего обвинения тебя за оскорбление Величества и направляем все дело в собственную канцелярию Государя, предоставляя ему самому судить о том, есть здесь оскорбление или нет. Мы полагаем, что теперь к тебе отнесутся очень снисходительно и гораздо мягче, чем если бы этого не было.

   Попутно и здесь заговорили о Толстом, о его влиянии на учащуюся молодежь, о совращении верующих и умалении авторитета не только властей предержащих, но даже и царского достоинства.

   -- Это дьявол в образе человека, -- выразился жандармский полковник, -- и чего только его не пристрелит какой-нибудь порядочный человек? На правительство надежды мало, оно ведет себя, как будто само боится этого еретика.

   -- Виновато не правительство, а ученые истуканы, эти они берут под свое покровительство таких сумасшедших, сказал другой офицер. -- А правительство само не знает, по ком угождать...

   -- Покойник Александр III не велел его трогать, -- сказал прокурор, -- вот и распространяют заразу на свою голову.

   Я осмелился вступить в разговор и сказал, что, по-моему, наоборот, Толстой настоящую христианскую жизнь показывает и разный мусор с ней очищает и чем скорей его поймут, тем скорей на земле рай водворится.

   Начальство переглянулось, всем стало весело, а прокурор торжественно сказал:

   -- Рай -- это хорошо, а плохо то, что этот ваш рай будет гробовою крышкой великой Российской Империи, до которой всем толстовским последователям нет ровно никакого дела.

23
{"b":"265140","o":1}