Потом сели на каменистый берег шумной реки Ушаковки на самом её впадении в Ангару, молчком смотрели в тусклые, искрасна зацветающие дали раннего вечера. Старик низко, к самым опущенным глазам Василия наклонил липкий тонкий куст молодого тополя с зеленовато-молочными годовыми побегами:
– Глянь – уж леторосли[7] потянулись к солнцу, набират силёнок: большой тополь вымахат здеся… и тебе, молодому, здоровому, следоват тянуться к жизни, к людям… к живым! А душой – к Богу.
Внук втянул ноздрями пряный, духовитый запах набухших смолистых почек, но не отозвался на слова деда. Ушаковка пенно, взбивая со дна песок и ил, врывалась в Ангару и навечно вплеталась в её зеленоватые молодые волны.
– Ты, Василий, молись… молись… проси Николая Угодника… – Но дед не нашёлся сказать, что же нужно просить у святого.
Василий молчал, вяло, как-то обессиленно держал голову набок. Потом вдруг спросил, вздрогнув:
– Николая?
Григорий Васильевич тоже чего-то испугался, стал озираться. Шепнул:
– Ась? Чего? – Но Василий молчал. – Чего, ну? А-а-а! Вона што! Да другого, дурень, Николая – Угодника, святого Николу. Помнишь, верно?
– Помню.
– Вот и молись – а он уж вытянет тебя.
Когда на судебном заседании Василию стали задавать вопросы, он сначала молчал, прикусив губу, переминался с ноги на ногу. Всё же стал отвечать – односложно и неясно, заикался, замолкал, тупо глядел в пол. Григорий Васильевич, неспокойно сидевший за его спиной, покрываясь капельками пота, пытался пояснять за внука, но председатель суда строго отчитал старика, пригрозил вывести из зала.
– Ваше высокоблагородие, молодой… слабоумный внук-то мой… снизойдите… облагодетельствуйте… он с виду большой… вона, вымахал… дылда… а умишком-то – дитё дитёй… – и сам ясно не понимал, что и зачем говорил, шурша пересыхающими губами, вытянувшийся, как солдат, Григорий Васильевич.
– Что там этот старик лепечет? – взыскательно обратился к приставу председатель, вытягивая из золотистого воротника белую, но морщинистую шею.
– Вы, ваше… как вас?.. мальчишку не пужали бы вопросами: я всё, как на духу, уже поведал вам и следователю, – громко сказал Плотников, приподнявшись со скамьи и натянуто улыбаясь.
– Пристав, будет ли восстановлен, наконец-то, порядок?! – повысил голос председатель.
Маленький, угодливый пристав подбежал, запнувшись на ровном месте, к Василию, но ничего не сказал ему, лишь сжимал губы и потрясал кулачками. Метнулся к Плотникову и отчаянно-тихо, словно захлёбывался, выкрикнул:
– Молча-а-ать!
– Да уж молчу… ваше… как вас?
– Молчать!
– Видать, парень и впрямь повреждённый, – шепнул председателю один из членов суда, значительно двигая рыжеватыми лохматинками бровей.
– Н-да, – слегка качнул важной седой головой председатель, но с сочувствием в голосе добавил: – Некрепкое пошло поколение: чуть что – и раскисаем, расползаемся, так сказать, по швам. Наверняка убиенный был ему близок, коли он так подавлен и расстроен.
После короткого перерыва, скучного, монотонного чтения длинных, но обязательных протоколов, рассеянного осмотра вещественных доказательств, недолгой, но сердитой, обличительной речи товарища прокурора с пышными бакенбардами и длинного витиеватого выступления присяжного поверенного Лукина слово было предоставлено Плотникову. Но Николай даже не встал, махнул рукой:
– Чего уж: пора закругляться.
Но вдруг поднялся Василий, страшно побледнел, вытянулся. Его рот повело, однако звука не последовало. Григорий Васильевич как кошка подпрыгнул и крепко вцепился в рукав стёганой, на росомашьем меху сибирки внука. Отчаянно тянул его вниз, но лишь сползал рукав и вместе с ним опускался к полу старик. Василий оставался недвижим.
– Пристав! – умоляюще-строгим, утончившимся голосом зыкнул председатель, теряя всю важность и значительность своего вида. – Помогите же! Выведите!..
– Больной!.. Помешанный!.. Поди, пьяный… – шептались присяжные, разминая руки и потряхивая плечами.
Подбежавший пристав и Григорий Васильевич прочно взяли Василия под мышки и потащили почти что волоком из зала. Василий не сопротивлялся, лишь только тяжко стал дышать: ворот рубахи натянулся и впился в его горло. Усадили на лавку в длинном холодном коридоре.
– Ступай с Богом, – отталкивал от внука щуплого испуганного пристава старик. – Благодарствуем. Ступай, ступай. Мы как-нибудь сами… благодарствуем… Возьми гривенник. Али полтинник? Возьми! Да иди ж ты, служивый! Сами, чай, разберёмся.
Когда пристав бочком-бочком удалился, оглядываясь и покачивая головой, старик вдавил в омертвелое лицо внука кулак и сквозь зубы выговорил, с трудом пропуская слова:
– Покаяться хотел? Только пикни мне ишо! Удавлю!
– Покаюсь… не могу… – хрипло ответил Василий. Склонил на колени голову и замер.
Дед крепко держал внука.
Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.
– Восемь лет – не срок, – с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. – А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?
– Помню, Николаша, помню, – в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. – Савелия взяли в заделье – будет с приисками торговать, а бабу евоную – в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься – ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.
Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.
У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:
– Василия берегите! Богатыри нам нужны!
– И тебе – Господь в помощь, и тебе – Божьей милости, благодетель ты наш, – кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.
Глава 18
Определяясь в пехотный полк, несколько дней внук и дед провели у монахини Марии в гостевой келье Знаменского монастыря. На вечере родственники втроём молились и покидали церковь последними. Григорию Васильевичу все ночи не спалось. О страшном грехе внука он не сказал Марии: знал, на исповеди она непременно всё расскажет священнику. Мучился старик, что нужно жить во лжи. Но не видел выхода.
Мария думала, что Василия определяют в полк за пьянки, за беспутное поведение.
В последнюю ночь, уже под утро, старик разбудил Марию, и они сидели под большим, развесистым тополем в просторной монастырской ограде и разговаривали, замолкая, крестясь, вздыхая. В ногах лежал бархатистый коврик мелкой травы, пахло сырой землёй и снежной свежестью Ангары. За высокими кирпичными воротами слышался цокот лошадиных копыт и скрип телег. В низком пасмурном небе стояла сизая, наливавшаяся солнечным светом дымка.
– Немилостива к нам судьбина, Федорушка, – тусклым голосом говорил старик, устало щурясь на бледную бровку восхода.
– Окститесь, батюшка, – отвечала Мария, поворачивая к отцу обрамлённое чёрной косынкой лицо, на котором выделялись большие грустные коровьи глаза. – Люди в болезнях, бедности живут, да благодарят Господа за дарованное им счастье жить, а вы – ропщете.
Она перекрестилась и посидела с сомкнутыми веками.
– Так ить по-человечеству охота жить-то, дочь, а не так – из огня да в полымя всюё жисть, – сдавленно вздыхал отец, заглядывая в родное, открытое лицо дочери. – Людской благосклонности охота, доброго взгляда односельчан. Согласия охота в душе… а чего же тепере? Вся жисть перекувырнулась. Эх!