Бродский подхватил эту традицию, создав, таким образом, связующее звено между двумя великими пластами петербургской культуры, насильственно расколотыми неумолимыми силами истории в течение грозного и бурного XX века.
Впервые я встретил Бродского еще в Ленинграде в начале 70-х годов, но – как ни странно – по-настоящему узнал его только в Нью-Йорке, где я оказался в 1976 году, эмигрировав из России. В 1979 году я опубликовал здесь мемуары Дмитрия Шостаковича, записанные мною со слов композитора еще в СССР. За этой книгой следовали еще несколько других совместных проектов: «Чайковский» (с Джорджем Баланчиным, 1985), «Из России на Запад» (со скрипачом Натаном Мильштейном, 1990), «Иосиф Бродский в Нью-Йорке» (разговоры с поэтом, 1990) и с ним же книга диалогов об Ахматовой, изданная в 1992 году в Москве. Но все эти годы я продолжал думать и работать над книгой, которая была бы посвящена петербургской культуре и петербургскому мифу, – книгой, идея которой сверкнула мне в тот незабываемый майский день 1965 года со снегом и радугой, когда я с друзьями играл Ахматовой квартет Шостаковича в ее коттедже под Ленинградом.
Нужда в такой книге представлялась мне тем более сильной, что ни в Советском Союзе, ни в какой другой стране всесторонняя история культуры этого великого города, которая включала бы в себя и литературу, и музыку, и театр, и балет, и изобразительные искусства, никогда не была написана. Париж, Вена, Берлин, Нью-Йорк утвердились в мировом сознании как важнейшие культурные центры XX века, в которых рождались революционные эстетические концепции и в борениях блестящих личностей выковывалось великое современное искусство. Люди были зачарованы «лихорадочным великолепием», энергией, витальностью и мучительными кризисами этих великих городов.
Петербург в этот блистательный ряд, увы, не встал, что казалось мне чудовищно несправедливым. Ведь это был город, в котором формировались художественные идеи Дягилева, осуществил многие из своих дерзких театральных экспериментов Мейерхольд, сочинял дивную музыку молодой Стравинский, показали премьеру своей эпохальной футуристической оперы «Победа над солнцем» Матюшин и Малевич; город, в котором можно найти корни литературы и театра абсурда, «неокритицизма» и современного структурализма, бессюжетного балета и модернистской симфонии. Но по роковому сочетанию культурных и политических причин все эти блестящие достижения и знаменитые во всем мире имена парили в своего рода пространственном и временном вакууме. Они не были в одном географическом пространстве, не были связаны друг с другом.
* * *
Материал, так или иначе документирующий этот обширнейший и воистину неисчерпаемый круг проблем, я начал собирать фактически еще в начале 60-х годов, встречаясь в Ленинграде (а потом и в Москве) с удивительными людьми, реликтами Серебряного века, создателями, участниками и наблюдателями расцвета петербургской культуры начала XX века. Некоторые из них занимали видное положение в обществе, другие, часто прошедшие через неимоверные страдания и наученные горьким опытом, старались жить тихо и незаметно.
Но всем им одинаково хотелось вспомнить и поговорить о тех славных фантастических годах, которые представлялись погребенными под лавиной исторических обвалов и о которых, как им казалось, подвергнутые идеологической обработке «новые поколения ничего не знали и знать не хотели». Поэтому эти люди с благодарностью откликались на любой доброжелательный и искренний интерес к их прошлому.
Другой уникальный срез петербургской культуры и бесценный источник информации об этой эпохе открылся мне с переездом на Запад. Здесь мне посчастливилось встретиться с некоторыми подлинными петербуржцами, сохранившими, несмотря на тяготы изгнания и преклонные годы, ясную память и острый взгляд на события и обстоятельства их юности. Эти тонкие души встречали меня приветливо и с симпатией в немалой степени и потому, что их радовал мой энтузиазм в отношении города, который они сами продолжали считать величайшим и красивейшим на свете. Немалую роль играл и тот простой факт, что с новоприбывшим из России можно было, наконец, обсудить и просмаковать (на родном языке!) мельчайшие детали запавших в душу и дорогих впечатлений далекого прошлого. Меня особенно тронул один эпизод, когда собеседник, подробно описав спектакль, виденный им в дореволюционном Петербурге, вдруг признался, что не обсуждал этой темы лет 60 или около того.
Тогда, в конце 70-х годов, и им, старым эмигрантам, и мне, новому, казалось, что жестокое размежевание русской культуры на «советскую» и «зарубежную» или на «метропольную» и «эмигрантскую», возникшее с приходом к власти в России коммунистов и ими с величайшей последовательностью и рьяностью утверждавшееся (причем история первой намеренно искажалась, а второй просто замалчивалась), что это варварское и глубоко искусственное разделение будет если не вечным, то невыносимо долгим и что нам не увидеть воссоединения петербургской культуры и признания в России величия и правоты петербургского мифа XX века.
В предсказаниях о судьбах советской империи ошибались не только мы: ошибался почти весь мир. Мало кто мог ожидать, с какой внезапностью и быстротой эта империя развалится и какие неожиданные, сногсшибательные перемены придут на русскую землю в конце 80-х годов. Беспрецедентные политические, экономические, социальные и культурные сдвиги всколыхнули и перевернули всю страну. Для города на Неве они означали, кроме всего прочего, и почти невероятное, непредставимое еще совсем недавно поднятие со дна затопленного петербургского мифа.
Легендарная Атлантида вдруг воплотилась вновь на глазах у изумленных потомков. Замолчанные и оболганные имена и художественные явления возвращались из небытия; авторы, за чтение и распространение произведений которых еще несколько лет тому назад грозило уголовное наказание, в одночасье получили статус классиков, и их начали издавать массовыми тиражами, а спрятанные в далеких пыльных запасниках полотна вновь засияли яркими красками на многолюдных и торжественных художественных выставках.
Фантастической победной кульминацией этого головокружительного процесса стало возвращение городу 6 сентября 1991 года благодаря усилиям мэра Анатолия Собчака его исконного исторического наименования – Санкт-Петербург. Возникшая как мифологическая птица Феникс из пепла, петербургская культура праздновала свое нежданное и оттого еще более упоительное и сладкое торжество.
Об этом ощущении подаренного судьбой праздника я думал, шагая по улицам Петербурга осенью 1993 года.
Иосиф Бродский любил повторять: «Нельзя два раза войти в ту же самую реку, даже если эта река – Нева». Напрасно я шептал про себя строчку из стихотворения Мандельштама: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» Я не узнавал этого города, точнее, узнавал его с трудом, постепенно – как медленно проявляющуюся в химическом растворе фотографию. Ведь уехал я из Ленинграда, где прожил много лет, где учился, влюблялся, заучивал наизусть стихи, играл на скрипке, начал писать; а вернулся – и всего лишь на короткое время – в Санкт-Петербург.
Да, перемены были разительными. На легендарном Невском проспекте уже не было ни одного государственного магазина или кафе, и его великолепная панорама заставляла вспомнить стихи Николая Заболоцкого: «Там Невский в блеске и тоске, в ночи переменивший кожу…» Знакомые с юности названия улиц исчезли – им вернули исторические имена. Теперь, наоборот, историческими стремительно становились сооружения, памятники и герои советской эпохи.
Город явно желал как можно быстрее расстаться со своим недавним унизительным существованием, и еще вчера ленинградский, а сегодня уже петербургский писатель декламировал: «В моменты крутых общественных поворотов мы попадаем под власть идей, блестящих в своей простоте и наглядности – идей символического расчета с прошлым: ОНИ внесли Ленина в мавзолей – МЫ его оттуда вынесем; ОНИ взорвали храм – МЫ отстроим его заново; ОНИ назвали город по-своему, а МЫ вернем ему прежнее имя…»