Последний, душераздирающий момент «Бориса Годунова» Мусоргского – надрывное, безысходное причитание Юродивого, предсказывающего наступление темных времен: «Плачь, плачь, русский люд, голодный люд!..» Это пронзительный, страшный, извечный вопль-стон самой многострадальной России…
Потрясающее впечатление производит песня Мусоргского на собственные слова «Светик Саввишна», в которой Юродивый, мучаясь и задыхаясь, тщетно пытается объясниться в любви красавице. «Ужасная сцена. Это Шекспир в музыке!» – воскликнул один из первых слушателей этой песни. Припадочная, косноязычная мольба, перемежающаяся вскриками, доносит до нас переживания униженного, отверженного человека с такой невероятной, неописуемой силой, что небольшая натуралистическая музыкальная сцена превращается в символическое обобщение, которое можно трактовать как угодно широко. (Для меня песня Мусоргского всегда служила наиболее яркой и выразительной из всех возможных аллегорий взаимоотношений неграмотного, страдающего русского народа и его недоступной, блестящей интеллектуальной элиты.)
Мусоргский придавал песне «Светик Саввишна» особое значение. Недаром многие из своих писем он подписывал «Саввишна», как бы идентифицируясь с Юродивым, персонажем песни. Подобное самоотождествление не случайно: внешняя динамика его судьбы и психологическое стремление к познанию сути жизни, иногда доходящее до патологии, сделали Мусоргского композитором-юродивым.
Показательно, что Мусоргского так называли даже самые близкие друзья. В их отношении к Мусоргскому за внешним восхищением его музыкальным дарованием всегда можно ощутить ноту интеллектуального превосходства. Лидер «Могучей кучки» Балакирев писал о Мусоргском (в частных письмах), что тот – «почти идиот». С Балакиревым охотно соглашался идеолог кружка Стасов: «Мне кажется, он совершенный идиот». Для Римского-Корсакова, наиболее трезвого и холодного наблюдателя, личность Мусоргского складывалась из двух компонентов – «с одной стороны, горделивое самомнение его и убежденность в том, что путь, избранный им в искусстве, единственно верный; с другой – полное падение, алкоголизм и вследствие того всегда отуманенная голова».
Слово произнесено – алкоголизм! Мусоргский буквально утопил себя в море вина, коньяка и водки, превращаясь – на глазах у потрясенных друзей, не знавших, что с ним делать, – из изысканного, лощеного и любезного светского человека в одетого в лохмотья антиобщественного босяка, петербургского юродивого.
Конечно, алкоголизм был личной слабостью Мусоргского, но в то же время это было типичное явление для той части поколения Мусоргского, которая хотела противопоставить себя истеблишменту, выразить свой отчаянный протест через крайние формы поведения. «Усиленное поклонение Бахусу считалось в ту эпоху для писателя положительно-таки обязательным, – заметил современник. – …Это было какое-то бравирование, какой-то надсад лучших людей 60-х годов». Ему вторил другой комментатор: «Талантливые люди на Руси, любящие простой народ, не могут не пить».
Проводя дни и ночи в печально известном петербургском кабаке «Малый Ярославец» в компании таких же богемных отщепенцев, как и он сам, Мусоргский сознательно перерубал связи между собой и «приличными» кругами петербургской элиты. Мусоргский и его собутыльники идеализировали свой алкоголизм, возводя его в ранг платформы этической и даже эстетической оппозиции. Их бравада была курсом на самоизоляцию.
Мусоргский и желал порвать связи с обществом, и страшился этого. Манифестом этой амбивалентности стало самое «петербургское» сочинение Мусоргского – вокальный цикл, символически названный автором «Без солнца» (1874, на стихи одного из ближайших друзей композитора Арсения Голенищева-Кутузова).
«Без солнца» состоит из шести песен-монологов человека, ощущающего себя в центре мегалополиса как в пустыне. Его любовь, попытки контактов, общения – все в прошлом. Настоящее не существует, но даже прошлое, быть может, иллюзорно. Мимолетный взгляд, пойманный в толпе и превратившийся в неотвязное воспоминание, – эта деталь акцентируется Мусоргским с той же сюрреалистической настойчивостью, с какой это делает в своих произведениях Достоевский.
У протагониста Мусоргского нет и будущего. Белой петербургской ночью он сидит, заключенный в четыре стены своей маленькой комнаты, точно Раскольников из «Преступления и наказания», и подводит итоги своему одинокому, безрадостному существованию. И когда в тихой прострации завершается последняя убаюкивающая и завораживающая песня цикла, становится ясно, что у его героя нет иного выхода, кроме самоубийства. Город отвергает раздавленного человека, и тот готов исчезнуть, раствориться в небытии – без громких сцен, без пафоса, по-петербургски.
«Без солнца» – один из художественных пиков Мусоргского и его самый весомый вклад в «петербургиану», в миф Петербурга по Достоевскому. Этот цикл – маленькая энциклопедия стиля композитора – с той необыкновенной по выразительности и прихотливости вокальной линией, свободной от формальных оков, с теми смелыми гармониями и свежестью фортепианного сопровождения, с тем потрясающим лаконизмом и сдержанностью, которые сделали Мусоргского таким откровением для Клода Дебюсси и Мориса Равеля, а через них – и для всей музыкальной культуры XX века. Влияние Мусоргского, огромное и всеобъемлющее в России, заметно во многих вокальных сочинениях западных композиторов нашего времени, от опер чеха Леоша Яначека до вокальных циклов американца Неда Рорема.
Смерть Мусоргского была фактически самоубийством. После вызванного алкоголизмом удара он был помещен друзьями в военный госпиталь, где под строгим присмотром сочувствующего доктора состояние его здоровья стало улучшаться. Почувствовав себя бодрее, Мусоргский подкупил сторожа большой по тем временам суммой в 25 рублей, и тот принес композитору бутыль запрещенного ему алкоголя.
Эта бутыль коньяку, осушенная разом с яблоком в качестве закуски, и оказалась роковой, вызвав новый удар. Мусоргский успел только закричать: «Все кончено! Ах я несчастный!» Узнав о смерти Мусоргского, один из его собутыльников по трактиру «Малый Ярославец» заметил философски: «Кофейник медный и тот на спирту выгорает, а ведь человек-то похрупче кофейника».
* * *
Потрясающим в своей правдивости свидетельством о последних днях Мусоргского стал его живописный портрет, исполненный всего за четыре дня с неслыханной импровизаторской силой Ильей Репиным в марте 1881 года, за 10 дней до смерти композитора. Репин, один из лидеров передвижников, друг и поклонник Мусоргского (который платил ему взаимностью), приезжал к композитору в военный госпиталь.
Энергичный, оживленный, плодовитый (он оставил более 1000 работ), Репин всегда был злободневным. Художественный критик Абрам Эфрос назвал его величайшим «публицистом» русского искусства.
Репин был также, вероятно, его величайшим портретистом в то время, которое, по встревоженному комментарию Стасова, было «вовсе не благоприятно развитию портретной живописи: фотография почти совершенно убила портрет и весь наш талант к нему затих, замолк, вдруг сошел со сцены». Признанного, обласканного, богатого Репина-портретиста приветствовали повсюду – и в Зимнем дворце, и в нигилистической «коммуне». В блестящих, психологически проницательных портретах он увековечил и царскую фамилию, и высших государственных сановников, и ведущих писателей, актеров и актрис, ученых, профессоров, юристов, духовенство и безымянных русских мужиков. Репина искренне интересовали и привлекали люди всех классов, всех убеждений – пресыщенная знать Петербурга, его бюрократы и технократы, его консерваторы, либералы, революционеры, обыватели.
Но пожалуй, самой интересной и значительной остается репинская галерея портретов петербургских интеллектуалов и культурных фигур. Предсмертный портрет Мусоргского занимает здесь особое место. Это уникальный документ, запечатлевший артистическую личность на грани распада; момент, когда великий композитор и юродивый, алкоголик, люмпен сосуществуют в одном теле и одной душе.