Но вот, между тем, юная дева там одинока. Распятие, столик, окно, постель, приятное и легкое благоухание — все там есть, но она не смотрит ни на луг, ни на пляски, ни на солнце, пылающее на закате.
Ее лицо закрыто руками, и слезы льются на нежные пальцы.
Она приподнимает голову: это Монха, которая присутствовала на травле волов.
Она не блестит более атласом и драгоценными камнями, как в день разлуки своей со светом. О! Нет! В широком шерстяном платье погребен ее прекрасный стан, как в саване; ее длинные, черные волосы обрезаны и скрыты под холстинной повязкой, обрисовывающей округлость белого, стыдливого чела, и спадающей по обе стороны ее ланит. Но как она бледна, Творец милосердный! Ее голубые глаза, столь прелестные, столь тихие, окружены легкой синевой, где лазурные жилки браздят эту нежную алую кожицу.
— Боже, помилуй! Помилуй! — сказала она, и пала на колени на камни.
Спустя немного, она встала с пылающими ланитами и сверкающими очами.
— Прочь... прочь... опасное воспоминание! — вскричала она, устремись к окну. — О! как душно, как душно, я горю! О! я хочу видеть солнце, деревья, горы, этот праздник, эти пляски. Да, я хочу видеть этот праздник, быть совершенно погруженной в это шумное зрелище. Счастливые!.. Конечно, они счастливы! Браво! Молодая девушка... какая легкость! какая приятность! как я люблю цвет твоего баскина и шнурки твоей головной сетки! Как я люблю этот голубой цветок в твоих белокурых волосах! Но ты приближаешься к твоему плясуну... Он прекрасен, его взоры устремляются на твои с любовью. Он также имел приятный взгляд, но...
Она опустила свою голову на руки и умолкла, сердце ее готово было разорвать грудь сильным своим биением; потом, как бы желая освободиться от тяжкого воспоминания, приняла прежнее положение и с живостью проговорила:
— Как лучезарно и светло заходит солнце! Боже! какое прекрасное пурпурное облако с золотым отблеском! как странен и изменчив его вид! Сейчас была красивая Мавританская башня с множеством зубцов, теперь это почти огненный шар; но его округлости опять разбиваются, они обозначаются гораздо яснее. Санта-Кармен! точно человеческий образ. Да... Это широкое чело... и... эти уста... О! нет... если... Боже... он с ним сходен!
И, тяжело дыша, она стояла на коленях со сложенными руками, в некотором роде исступления, перед этим фантастическим видением, которое покрылось паром, мало-помалу развеялось и совершенно исчезло.
Когда перед ее глазами остался один только воспаленный горизонт, она встала в жестоком волнении и бросилась, стеная, на постель.
— Он... все он же... он повсюду! — воскликнула она с видом отчаяния. — Ужас! Когда я припадаю к твоему святому лику, о Иисусе! Твои божественные черты изглаживаются... и я его только вижу! его боготворю!
«Когда безмолвная и смущенная, я готовлюсь слушать с вниманием чтение Священного Писания нашей игуменьи, что же! ее голос, кажется, слабеет и пропадает, и я его только слышу; ибо сладостные звуки его речей всегда отзываются в моем сердце!
Ужас! наконец, когда я с раскаянием влекусь пред судилище Божие, там опять он... ибо любовь есть единственное преступление, в котором я могу себя обвинять». — И она начала плакать.
— Преступление! разве это преступление? О, моя матушка! если б ты не умерла, ты находилась бы тут; моя голова покоилась бы на твоих коленях. Ты... твоя рука разбирала бы еще длинные, волнистые мои волосы; и ты научила бы меня, преступление ли это, ибо я тебе во всем бы призналась.
Видишь ли, матушка, меня уверили, что я должна быть счастлива в монастыре, но что для этого мне надобно покинуть свет; я сказала: да, ибо тогда еще не знала, что когда свет... будет он. Потом меня нарядили, убрали как святую и повели на праздник, на коем вол убил двух христиан; мне так сказали, ибо я во все продолжение сего ужасного зрелища скрывалась на груди игуменьи.
Но вдруг раздался крик удивления, и я подняла голову: то был... то был он, да, он устремил на меня взгляд... который убьет меня, и сказал мне первый раз: Для вас, синьора, и в честь ваших голубых глаз, прекрасных, как лазурь небес. Потом он устремился быстрее, и я содрогнулась против воли.
В другой раз таким же голосом, с таким же взглядом он сказал мне, улыбаясь и приветствуя меня правой рукой: Опять для вас, синьора, и в честь ваших алых уст, пурпурных как коралл Первана.
И, неустрашимо, он ожидал чудовища, рога коего были обагрены человеческой кровью, и поразил его у ног моих.
Трепет объял меня, я простерла вперед руки, столь я боялась за него; ибо, мне казалось, если б он был ранен, то я умерла бы от его раны. Тогда он взял мою руку, о! совсем против моего желания, добрая матушка... и поцеловал ее тут, да, тут... Видишь, мои губы зарумянили это место...
И утомленные ее веки сомкнулись. Она оперлась на изголовье и продолжала тихим и прерывистым голосом:
— И может быть, ты мне сказала бы, матушка: «Итак, ты его очень любишь, моя Розита! Хорошо, вы будете обручены, и Бог благословит вас». О! да... обручены... Вот мой обрученный, как он прекрасен!.. Цветы, повсюду цветы... Вот мои подруги в длинных белых покрывалах, торжественный звук органа... и толпа, повторяющая подобно мне: «Как прекрасен ее жених!» Ах! вот престарелый священник; его рука трепещет, соединяя нас: он мой!.. Это мой супруг! Это мой супруг!.. О! матушка, останься... Ты меня оставляешь? Твой супруг с тобою, мой ангел! Матушка! добрая матушка!..
Счастливая девушка! она спала. Не правда ли, я повторяю, что монастырь Санта-Магдалины есть почтенный монастырь?
ГЛАВА VII
Левант
...La muerte!!
Смерть!!
Дон-Кихот.
Левант есть восточный ветер, при его дуновении неустрашимейшие моряки бледнеют. Он не из тех невинных ветерков, кои воздымают волны, подобные горам; нет, море тогда поднимается не высоко, ибо сила Леванта такова, что он разбивает валы, расстилает их могуществом давления, какое производит столп воздуха на поверхность воды.
Но при всем том необходимо, чтобы кормчий бодрствовал на руле; Пресвятая Дева! чтобы он неусыпно бодрствовал, ежели не хочет видеть свой корабль исчезнувшим в вихре шквала!
В это время солнце блестит, небо бесподобное, светло-голубое, с красивыми облаками ярко-розового цвета, составляющими прелестный вид.
Суда большого груза, как то: корабли, фрегаты и корветы, маневрируя со всевозможным благоразумием, должны, однако, опасаться порывов сего ветра; но галиоты, тартаны, шлюпы почти неизбежно должны погибнуть, по причине их великой наклонности к погружению, по коей справедливо названы эти суда нырками.
Если опасность велика днем, ночью она становится чрезвычайной, особенно во время лавировки у берегов, которые, не будучи удобопроходимыми, окружены быстринами в четыре и в пять узлов.
Итак, была ночь, и левант, свирепствовавший у берегов Вельды, усеянных скалами, был несколько сильнее достопамятного ветра в девяносто седьмом году, который потопил множество судов, стоящих на Кадикском рейде; известно, все тогда погибло: и люди, и добро.
Словом, то был один из тех мощных ветров, во время которых матросы робеют и веруют в Бога.
Звезды сверкали, и волны, сталкиваясь, излучали столько фосфорического блеска, что вся обширная темная равнина была почти освещена тысячами синеватых искр и, за исключением леванта, ревевшего пуще грома, поистине, то было великолепное зрелище.
Два шлюпа береговой стражи, преследовавшие тартану-двойника Хитано, крутились на этой зияющей пучине.
Они спустили марсели, стаксели, укрепили румпеля, и шестьдесят три человека, составлявшие оба экипажа, были крепко заняты в орлопе своим расчетом с совестью. Так как не находилось между ними священника, то они исповедовались друг другу.