— Я считала господина д'Эгриньи проницательнее!
— И вы были правы!.. это человек необыкновенно прозорливый… Но я его обманывал… выказывая себя более чем простаком… Не думайте обо мне, что я человек лживый… Нет… но я горд… да, горд по-своему, и моя гордость заключается в том, что я никогда не хочу казаться выше своего положения, как бы подчиненно оно ни было. И знаете почему? Потому что я тогда не страдаю от надменности своих начальников: я утешаю себя мыслью, что они не знают, чего я стою, значит, они унижают не меня лично, а то смиренное звание, в каком я нахожусь… Этим я выигрываю вдвойне: во-первых, мое самолюбие не страдает… а затем я не чувствую ни к кому злобы!
— Я понимаю такую гордость, — заметила Адриенна, все более и более поражаясь оригинальному складу ума Родена.
— Но вернемся к вашим делам милая мадемуазель. Накануне 13 февраля господин аббат д'Эгриньи подал мне стенограмму документа и сказал: «Перепишите этот допрос и прибавьте, что бумага служит доказательством правильности решения семейного совета и указывает, так же как и донесение доктора Балейнье, что умственное состояние мадемуазель де Кардовилль внушает чрезвычайно серьезные опасения, и ее необходимо посадить в больницу для умалишенных».
— Да, — с горечью заметила Адриенна. — Речь шла, вероятно, о моем долгом разговоре с теткой, который был записан втайне от меня.
— Оставшись с этой бумагой в руках, я начал ее переписывать… Прочитав строк десять, я остановился, пораженный… не зная, сплю я или бодрствую… Как! помешана? Она-то помешана?.. мадемуазель де Кардовилль?.. Нет, помешаны те, кто распространяет такие чудовищные сплетни! Документ все больше и больше заинтересовывал меня, я продолжал чтение… закончил и… О! что я могу вам сказать?.. Выразить то, что я испытывал, невозможно словами: это были и радость, и умиление, и воодушевление!
— Вы! — воскликнула Адриенна.
— Да, воодушевление, дорогая мадемуазель! Пусть ваша скромность не будет оскорблена этим словом: знайте, что идеи, такие новые, независимые, смелые, которые вы высказали в своей беседе с княгиней де Сен-Дизье, вполне разделяются, без вашего ведома, конечно, одной личностью, к которой позднее вы будете чувствовать самое глубокое, самое нежное уважение…
— О ком вы говорите?
После минутной нерешительности, притворной, разумеется, Роден продолжал:
— Нет, нет… — теперь говорить вам об этом бесполезно… Пока я скажу, дорогая мадемуазель, только то, что, кончив чтение, я побежал к аббату д'Эгриньи, чтобы убедить его в ошибке на ваш счет… Но я не мог его найти… Только вчера утром я высказал ему довольно резко свое мнение. Его, кажется, удивило одно: что я могу думать! На все мои настоятельные доводы ответом было презрительное молчание. Думая, что, вероятно, он сам обманут, я продолжал настаивать… Все было напрасно: он велел мне следовать за собой в дом, где должно было быть вскрыто завещание вашего предка. Я так был ослеплен аббатом д'Эгриньи, что только появление солдата, его сына и отца маршала Симона смогло открыть мне глаза… Их негодование разъяснило мне, как далеко зашел этот заговор, ужасно ловко затеянный уже давно. Тогда я понял, почему вас здесь заперли, выдавая за помешанную. Тогда я понял, почему девочки Симон отправлены в монастырь. Наконец, тогда пришли мне на память тысячи воспоминаний. Отрывки писем, заметок, которые давались мне для переписки или шифрования и смысл которых был мне тогда непонятен, навели меня теперь на след низкой интриги. Выказать тотчас же отвращение, какое овладело тогда мной ко всем этим низостям, было бы равносильно полной неудаче. Я не совершил подобной ошибки; напротив, решившись перехитрить аббата, я представился еще более алчным, чем он. Если бы это громадное наследство было предназначено мне, я не мог бы с большей жадностью накинуться на добычу. Благодаря этой уловке аббат д'Эгриньи ни о чем не догадался: по воле провидения это наследство от него ускользнуло и он вышел из дома в полном отчаянии. Меня, напротив, охватила несказанная радость, потому что появилась возможность спасти вас, дорогая мадемуазель, и отомстить за вас! Вчера вечером я, как всегда, отправился на службу; аббата не было дома, и благодаря этому я мог ознакомиться со всей его перепиской по поводу этого наследства. В моих руках оказались все нити громадного заговора… и поверите ли, дорогая мадемуазель, я был совершенно поражен, пришел в ужас от тех открытий, какие мне удалось сделать…
— Какие же открытия вам удалось сделать?
— Есть тайны, гибельные для тех, кто ими владеет. Поэтому не спрашивайте меня, дорогая мадемуазель, и не настаивайте на ответе. Скажу только, что интрига, сплетенная ненасытной алчностью, интрига, которой были опутаны вы и все члены вашего рода, обнаружилась передо мной во всей ее мрачной дерзости. Тогда живейшее сочувствие к вам возросло еще сильнее, распространившись и на другие невинные жертвы адского заговора. Несмотря на собственное ничтожество, я решился рискнуть всем, чтобы сорвать маску с аббата д'Эгриньи… Я собрал нужные данные, чтобы было чем доказать суду истину моего заявления. И… сегодня утром… я покинул дом аббата… не открыв ему, конечно, своих намерений, иначе он мог бы насильно задержать меня… Однако я все-таки считал постыдной трусостью напасть на него без предуведомления… Уйдя от него, я написал ему письмо, в котором извещал, что имею достаточно доказательств его низости и честно, не скрываясь, нападу на него… Я его обвинил… Он будет защищаться. После этого я пошел к следователю, и вы знаете…
В это время дверь отворилась.
В комнату вошла сиделка.
Подойдя к Родену, она сказала:
— Вернулся человек, которого вы и господин следователь посылали на улицу Бриз-Миш.
— Оставил он письмо?
— Да, и его сейчас же отнесли наверх, как вы и приказали.
— Хорошо! Идите…
Сиделка вышла.
8. СИМПАТИЯ
Если у мадемуазель де Кардовилль и могли оставаться какие-либо сомнения относительно искренности и преданности Родена, они, конечно, должны были бы совсем исчезнуть после такого естественного и почти неопровержимого, к несчастью, объяснения: каким образом можно было заподозрить хотя бы малейшую связь между аббатом д'Эгриньи и его секретарем, когда тот, полностью разоблачив махинации аббата, выдавал его прямо в руки правосудия, когда Роден поступал так, как, пожалуй, не поступила бы даже сама пострадавшая? Как можно было заподозрить иезуита в задней мысли? Разве только, что его услуги имели надежду на щедрое покровительство со стороны мадемуазель де Кардовилль… Но и тут он заранее заявил, что помогал не богатой и знатной красавице, мадемуазель де Кардовилль, а девушке с гордым и великодушным сердцем. Кроме того, как удачно заметил Роден, кто, исключая самого презренного негодяя, не заинтересовался бы участью Адриенны?
Чувство благодарности к Родену у Адриенны соединялось со странным чувством любопытства, изумления и участия. Она признавала, что под смиренной оболочкой таился выдающийся ум, вот почему внезапное подозрение овладело ею.
— Я, — сказала она Родену, — всегда прямо высказываю людям, которых уважаю, те дурные мысли, какие у меня на их счет зарождаются, для того чтобы они могли оправдаться и извинить меня, если я ошиблась.
Роден с изумлением взглянул на м-ль де Кардовилль и, как бы желая мысленно подсчитать все сомнения, какие у нее могли остаться, он после некоторого молчания спросил:
— Быть может, насчет поездки в Кардовилль и недостойного предложения его достойному и честному управляющему? Но я…
— Нет, нет, это вы мне уже очень ясно объяснили ослеплением аббатом д'Эгриньи… Я желала бы знать, каким образом вы, обладая такими неоспоримыми достоинствами, могли так долго занимать при нем столь низкую должность?
— Правда, — улыбаясь, заметил Роден. — Это должно вам внушить досадные подозрения… так как человек известных способностей, добровольно занимающий унизительное положение, несомненно, обладает каким-нибудь большим пороком, какой-нибудь позорной, низкой страстью…