— В большинстве случаев так ведь и бывает?
— И, в частности, это подтверждается и моим примером.
— Итак, вы признаетесь?..
— Увы! Должен сознаться в постыдном пороке, которому я в течение сорока лет приношу в жертву все шансы подняться выше по служебной лестнице…
— Что же это за порок?
— Если требуете признания… извольте… Это лень… да, лень… страх перед любой умственной деятельностью, перед всякой нравственной ответственностью, перед какой бы то ни было инициативой, наконец. Получая от аббата д'Эгриньи тысячу двести ливров в год, я чувствовал себя совершенно счастливым человеком. Я верил в благородство его взглядов, его мысли были моими мыслями, его воля была моей волей. Покончив служебные дела, я возвращался в свою комнатку, затапливал печку, обедал кореньями, а затем с какой-нибудь новой философской книжкой давал волю своему воображению, которое, бездействуя целый день, увлекало меня во всевозможные теории, в самые сладостные утопии и мечты. И тогда с высоты моего, Бог знает куда занесшегося, ума я считал себя по смелости мыслей, господином над своим хозяином и над величайшими гениями мира! Часа три-четыре продолжалась обыкновенно эта умственная горячка. Затем я хорошо спал и снова с утра весело принимался за работу, уверенный в куске хлеба насущного; я не заботился о будущем, довольствовался малым, с нетерпением ожидал радости и одиноких вечеров и успокаивал себя, царапая пером по бумаге, как глупая машинка: «Эх!.. если бы… если бы я только захотел!..»
— Конечно, вы бы могли достигнуть, как всякий другой, быть может, высокого положения, — сказала Адриенна, тронутая практической философией Родена.
— Да… я думаю, что мог бы достичь… но зачем? Знаете, дорогая мадемуазель, почему иногда умные люди остаются непонятыми толпой? Только потому, что они часто довольствуются словами: «Если бы я захотел!»
— Но, если и не придавать особенной цены жизненным удобствам, то имеются все-таки известные потребности, являющиеся необходимостью, особенно в зрелые годы. Как же вы от них отказываетесь?..
— Ошибаетесь, мадемуазель, — тонко улыбаясь, возразил Роден. — Я большой сибарит! Мне необходимо иметь хорошую одежду, хорошо натопленную печь, хорошую кровать, хороший кусок хлеба, сочную острую редьку, густо посоленную простой солью, самую чистую воду… и, несмотря на все это, мне совершенно хватает тысячи двухсот ливров: я даже делаю сбережения.
— Ну, а теперь, оставшись без места, что вы думаете делать, чем станете жить? — спросила Адриенна, все более интересуясь странностями этого человека и желая испытать его бескорыстие.
— У меня есть небольшие сбережения… этого хватит, пока я не распутаю последнюю нить черного заговора отца д'Эгриньи. Я должен сделать это в отместку за то, что он так долго меня дурачил. Для этого потребуется не больше трех-четырех дней. А затем, я уверен, найду место в провинции, у сборщика налогов. Недавно один доброжелатель сделал мне такое предложение, но я не хотел уходить от отца д'Эгриньи, несмотря на предлагаемые преимущества… Подумайте, дорогая мадемуазель: восемьсот франков на всем готовом! восемьсот франков!.. Правда, по моей дикости, мне было бы приятнее жить одному… но, знаете… эта столь блестящие условия… что я как-нибудь уж помирюсь с таким маленьким неудобством!
Все эти хозяйственные подробности, в которых не было ни слова правды, Роден передавал с такой неподражаемой наивностью, что мадемуазель де Кардовилль почувствовала, что ее последние подозрения исчезают.
— Как, — с участием спросила она его, — вы думаете покинуть Париж через три-четыре дня?
— Надеюсь, милая мадемуазель, — с таинственным видом сказал иезуит. — У меня для этого много причин. Но одно мне особенно дорого, — прибавил он прочувствованным голосом, с нежностью глядя на Адриенну. — Я унесу с собой уверенность, что вы все-таки будете мне благодарны за то, что я только по одной вашей беседе с княгиней де Сен-Дизье сумел понять, какими редкими, почти беспримерными качествами для девушки ваших лет и положения вы обладаете.
— Не считайте себя обязанным, месье, — засмеялась в ответ Адриенна, — немедленно же расплатиться со мной за искренние похвалы вашему замечательному уму… Я предпочла бы в этом случае неблагодарность!
— Ах, Боже мой!.. да разве я вам льщу? К чему? Ведь мы больше не увидимся! Нет, я вам не льщу… я вас понял… вот и все… и, вероятно, вам покажется странным, но это так: ваша наружность вполне отвечает тому представлению, какое я составил, читая запись вашего разговора с княгиней, и некоторые черты характера, не совсем прежде понятные, теперь для меня совершенно прояснились.
— Право, вы все больше и больше меня удивляете!
— Чему же удивляться? Я совершенно искренно высказываю свои впечатления. Теперь, например, мне вполне понятна ваша страстная любовь к красоте, почти что религиозный культ изысканности чувств, горячие порывы ко всему лучшему, смелое презрение ко множеству унизительных, рабских обычаев, которым женщина должна еще беспрекословно подчиняться. Я теперь прекрасно понимаю ту благородную гордость, с какой вы смотрите на толпу мужчин, тщеславных, самодовольных, смешных, для которых женщина является их достоянием в силу законов, которые они создавали по своему подобию, — не очень-то красивому, надо признаться! По мнению этих ничтожных тиранов, женщина принадлежит к низшей расе; недаром на совете кардиналов только большинством в два голоса решено было допустить у нее существование души! Не должна ли она считать себя счастливой, если попадет в рабыни к одному из таких пашей, которые в тридцать лет уж расслаблены, страдают одышкой, разочарованы, истрепаны всякими излишествами и мечтают о покое? Если они, совершенно истощенные, берут себе в жены молодую девушку, то лишь затем, чтобы положить конец, между тем как она мечтает положить начало!
Мадемуазель де Кардовилль, конечно, улыбнулась бы сатирическому выпаду Родена, если бы она не была поражена необыкновенным сходством его мыслей с ее собственными взглядами… хотя она видела в первый раз в жизни этого опасного человека. Адриенна забыла, точнее сказать, не знала, что она имеет дело с одним из иезуитов редкого ума, соединяющих в себе ловкость и искусство пронырливого полицейского шпиона с глубокой проницательностью духовника: ведь священники, хитрые как дьяволы, умеют по отрывочным словам, полупризнаниям, по обрывку письма воссоздать целый характер, как Кювье по обломку кости воссоздавал весь скелет. Адриенна со все более возрастающим любопытством слушала Родена. Уверенный в том впечатлении, какое он производил, иезуит продолжал с негодованием:
— И аббат д'Эгриньи с вашей тетушкой считали вас безумной за то, что вы восстали против ига этих тиранов! за то, что, ненавидя отвратительные пороки рабства, вы хотели остаться независимой — со всеми честными качествами независимости, свободной — со всеми гордыми добродетелями полной свободы!
— Но, — спрашивала Адриенна, — откуда можете вы так хорошо знать мои убеждения?
— Во-первых, я превосходно это понял из вашего разговора с княгиней де Сен-Дизье, а потом… если мы случайно стремимся к одной и той же цели, хотя и разными путями, — тонко заметил Роден, хитро поглядывая на мадемуазель де Кардовилль, — то почему бы нам не совпасть в убеждениях?
— Я вас не понимаю… о какой цели вы говорите?
— О той, к какой стремятся все независимые, возвышенные, благородные умы… иногда действуя, как вы… т.е. инстинктивно, под влиянием чувства, не давая себе даже отчета в той великой миссии, какую они призваны выполнить. Например, когда вы наслаждаетесь самым утонченным образом, когда окружаете себя всем, что может пленить ваши чувства, разве вы думаете, что при этом уступаете только влечению к красоте, потребности в наслаждении? Нет, нет, тысячу раз нет… иначе вы были бы не выдающимся существом, а грубой, сухой эгоисткой с изощренным вкусом… ничего больше… а в ваши годы это было бы отвратительно… отвратительно, милая мадемуазель…