— Господи, Рин!.. — Слезы, бурные, как весенние воды, не давали выговорить. — Я ведь едва не спятила… Боже…
— Но я никак не светлый и не добрый, Рэна. Родился без крылышек и белого оперения, и за годы жизни они у меня не выросли. Будь у меня силы сотворить апокалипсис по-настоящему, возможно, я бы это сделал. Слишком уж оно достало меня — творение старикашки Йалдабаофа и его команды.
— Но ведь она… Еллоу… сказала, что в полярностях есть смысл… Может, ты еще не увидел… не понял?..
Я ожидала насмешки или возмущения, но Рин отозвался кротко:
— Может быть. В любом случае, прости, Рэна, что это действо разыгралось в твоем присутствии. Я по-прежнему не могу творить крупные чудеса без катализатора. Простишь?..
Ответить я не могла: рыдания сотрясали, словно приступ эпилепсии. Такого не бывало даже в детстве. Огромное облегчение, невыносимое счастье — несло и обрушивало все во мне водопадом…
Рин терпеливо пережидал этот шторм, от которого трясся гамак, дрожали и отсыревали стены его избушки.
Наконец, я кое-как успокоилась.
— Да, Рин. Тебе сейчас хорошо?
— Мне хорошо.
Утром брат выглядел спокойным и умиротворенным, хотя по-прежнему не вставал и не открывал глаз. От еды отказался, сделал лишь несколько глотков горячего травяного чая.
Я затеяла уборку, щебеча и порхая на крыльях вчерашней радости. Первым делом подняла с пола сломанный костяной медальон с повешенным. «В мусор», — равнодушно распорядился Рин.
Мало-помалу радость сменилась беспокойством. Когда и к вечеру брат не поднялся, встревоженная не на шутку, предложила вызвать «скорую». Осознав, что до избушки доберется только вертолет, тут же нашла иной вариант: нанять мужчин на станции, которые перевезут его на санях до моей машины, а я быстренько домчу в одну из московских больниц.
— Прошу тебя, не упрямься, Рин! Ты ведь можешь ослепнуть.
— Все хорошо, Рэна. Езжай домой — со мной все в порядке.
— Даже не думай! Уеду, только если ты выздоровеешь или согласишься лечь в больницу. К тому же дома меня никто не ждет.
Мои — муж и мальчишки — должны были вернуться из Египта через четыре дня. Я очень надеялась до этого времени поставить Рина на ноги или, на худой конец, убедить обратиться к врачам.
Но он по-прежнему не вставал и не открывал глаз. И ничего не ел, только изредка пил чай. Тяжелее всего было выносить молчание — на мои вопросы брат отвечал односложно или не отвечал вовсе, и я свела их к минимуму.
За окном снова завьюжило, завыло, закружило. Выходить из избушки стало проблематично, даже до колодца. Приходилось набирать снег с крыльца и растапливать на печи. В завываниях вьюги мне слышался вой волков, но Рин успокоил, сказав, что бояться не стоит: волки не поют во время сильного ветра. Да и до полнолуния далековато.
Он попросил вместо лампы зажигать свечи и держать открытой дверцу печи, за которой уютно потрескивали дрова. Он видел огонь сквозь веки, и это обнадеживало: значит, зрение не потеряно.
За день до приезда мужа и детей меня охватила паника. Я не ныла и не стучала зубами, но Рин, конечно, почувствовал.
— Возвращайся домой, Рэна. Пойми: я не болен и не умираю. Просто слаб. Через несколько дней это пройдет.
Если бы Глеб не пригрозил мне, что в случае развода отсудит себе детей! И если б я не знала наверняка, что это не пустая угроза…
Полдня я мучалась и колебалась и, наконец, объявила:
— Вот что я решила, Рин. Завтра рано-рано натоплю печь, заварю чаю и махну в аэропорт. Мои прилетают днем, я успею. А послезавтра утром вернусь. На обратном пути загляну в аптеку, накуплю все, что найду, для глаз. Меня не будет только сутки. Печь не успеет остыть.
— Рэна, я тебя умоляю! Встреть мужа и детей как следует. Не спеши назад. И печь, и чай вполне под силу твоему убогому брату. Не обижайся, но тишина и покой мне нужнее сейчас, чем твоя суетливая забота или лекарства, — Рин на ощупь нашел мою руку и погладил, предупреждая обиду. — Поверь, меня исцелит снегопад за окном. А в полнолуние навестят волки. Их песни, как музыка Пифагора — мертвого поставят на ноги.
Не столько его слова, сколько вид придали надежду. Рин улыбался и не был уже мертвенно-бледным.
Он даже встал и проводил меня до калитки, пошатываясь, но вполне уверенно, когда наутро, растопив печь и нацепив лыжи, я отправилась в сторону своей заскучавшей голубой малышки.
Метель стихла, что было кстати. Падали медленные большие снежины — на гладкий высокий лоб, на тихие губы и спокойные веки.
— Знаешь, кто выдумывает форму снежинок? — Рин слизнул с губы маленькое кружевное чудо. — Средневековые мудрецы были уверены, что этим занимаются сильфы, стихиали воздуха. Еще они лепят облака.
— У них неплохо получается — и то, и другое.
— Не спеши назад, Рэна. Я буду рад видеть тебя здесь в любое время года и в любую часть суток, но позже, когда отлежусь в тишине. А лучше всего — приезжай в мае, когда все зазеленеет и петь будут уже не волки, а синицы и иволги. Приезжай не одна, а с мальчишками. Им понравятся — и избушка, и сумасшедший дядя, и лес. Сдается мне, судя по твоим рассказам, они тоже могут оказаться воронами. Но не пугайся: не красными, а синими или зелеными. Синие и зеленые не мучают и не ранят…
Мая я дожидаться не стала — приехала раньше.
Три дня не расставалась с Лешкой и Сашкой. Их рассказы взахлеб — о море, пирамидах и верблюдах — перемежала своими: о дяде Рине, вернувшемся, наконец, из кругосветных странствий и только и ждущем в своей избушке на краю дремучего леса, чтобы обрушить на них волшебности и чудеса. Судя по сияющим глазищам и повизгиваниям, в коих слышались и зависть, и предвкушение, и нетерпение — мои рассказы попали в яблочко. Громкий протест вызвали слова о месяце мае. «Май — это долго! Не будем ждать мая! Едем-едем сейчас!..»
С трудом перевела стрелки на недоконченный «морковник». Общими усилиями он был доведен до совершенства:
«Наконец-то Ланье Ухо обняла своих зверюшек.
Трубку мира раскурили, танец воинов сплясали.
Долго-долго не смолкали голоса и смех в вигваме.
Звезды сыпались на елку прямо с неба от испуга…»
Поговорила и с Глебом. О страховке, о том, что потрачу ее на квартиру, где станет жить Рин, когда ему надоест отшельничать. А возможно, и я с сыновьями, если он будет продолжать настаивать на разводе. Супруг был на удивление миролюбив и расслаблен — теплое море и жаркое солнце в январе сделали свое дело. А может, спутница оказалась бескорыстно ласковой. Тему развода развивать не стал и в адрес ненавистного Рина выпустил всего пару шпилек. Узнав же, что у брата серьезные проблемы с глазами, изобразил вялое сочувствие и пообещал отыскать среди многочисленных полезных знакомств маститого окулиста.
На четвертый день не выдержала. Решила: если брат слишком явно не обрадуется моему скорому возвращению и при этом, как обещал, будет чувствовать себя лучше, тут же уеду назад. Без споров и ссор.
Избушка топилась, не выстыла — первое, что отметила с радостью, едва вошла в незакрытую дверь и окунулась в тепло. Рина не было, и это обрадовало еще больше: значит, оклемался и отдышался в тишине, без моего назойливого участия, и куда-то свалил. Дверь не запер — следовательно, ненадолго.
В комнате было непривычно чисто: никакого разброда и хаоса, всё на своих местах, одежда на медных гвоздях, чугунки и миски сияют.
Гамак чуть покачивался — верно, по комнате гуляли сквозняки. На нем валялась холщевая хламида Рина, в которой он обычно и спал, и бродил по дому. В ней же в последний день провожал меня до калитки.
Я подняла одеяние, свежепостиранное, с тонким ароматом порошка «Ариэль», чтобы повесить на гвоздь. Что-то блестящее выпало из складок и покатилось по полу.