— Это репетиция, Рэна. Само действо будет через несколько дней.
Брат говорил тихо и отрывисто, словно заново привыкая к собственным голосовым связкам.
— Что-что?! Погоди минутку!
Я еще раз вышла на улицу и набрала в миску колючего снега. Присев рядом, принялась омывать горячую липкую кожу. Рин морщился, но не протестовал.
— Что значит репетиция? Я так поняла, ты показал мне бесплатный фильм ужасов, он же — фильм-катастрофа. Не хочешь же ты сказать, что собираешься сотворить все это в реальности?
— Да. Как только накоплю достаточно сил. Уже без тебя, Рэна, не беспокойся. Катализатор мне не понадобится.
— Рин, ты безумен? — Я всматривалась в желтое лицо, надеясь разглядеть насмешку, тонкую иронию, но раскрашенная маска с закрытыми веками оставалась непроницаемой. — Да, ты спятил! Окончательно и беспросветно. Где и когда во время своих странствий ты потерял разум?! Будь ты вменяем, ты осознал бы всю чудовищность своей затеи! Кто бы ты ни был, ты не Бог, и не тебе менять этот мир — даже если он во многом несовершенен и сильно тебе не нравится. Тем более, таким жутким способом. Больше всего это было похоже на лоботомию во вселенских масштабах.
— А я надеялся, ты повзрослела, — Рин со злой силой остановил мои пальцы, сомкнув запястье. Он поднял веки: от радужек ничего не осталось — одни черные провалы зрачков в багровой паутине полопавшихся сосудов. Тут же лицо задрожало от боли, и веки снова смокнулись. — А ты так и осталась маленькой глупой девочкой, не видящей дальше своего носа.
— Своего носа?! Признак мудрости — желать жить в мире без эмоций и страстей, без слез и восторга, выверенном по линейке? Скажи, ты сам хотел бы оказаться на месте тех, над кем собираешься провести свой вселенский эксперимент?
— Хотел бы, и даже больше, чем ты можешь себе представить. Покой и бесстрастие, и никаких тебе перепадов от скуки и уныния до ярости или бешенства. В моей душе стало бы чисто, тихо и просторно — как здесь, — он кивнул на окно, — в этом поле, где тебе так полюбилось гулять.
— И за это ты откажешься от своего дара, своей уникальности?
— А что эта уникальность дала мне? Осознание, что ты демиург, почти равный подмастерьям Йалдабаофа, не сделало меня счастливее ни на йоту. Могу по пальцам пересчитать дни и часы, когда мне было по-настоящему хорошо.
— Ладно, пусть. Но подумай о других! Мне, к примеру, только в страшном сне может привидеться подобное. Ни себе, ни своим детям не пожелаю мира без взлетов и падений, без борьбы и страстей, без гениальности и творчества.
— Я думаю о других. За время странствий я насмотрелся на столько несчастий, бед и трагедий, сколько ты не увидишь и за сто лет сытой спокойной жизни в уютном коттедже с супружником-адвокатом. Тебе ли спорить со мной, безгрешная маленькая душа? Да за один закон взаимо-пережевывания, когда красивейшее и сложнейшее существо вроде ягуара хрустит костями не менее красивого и удивительного творения — антилопы, стоит основательно потрясти этот мирок! Не говоря уже о процедуре размножения, сотворенной не без злобной насмешки, или отвратном облике лишенных души плотских оболочек.
— Опомнись, Рин! Разве не прекрасное, не чудесное — показывал ты мне два дня назад? Сейчас говоришь не ты, а твоя злость и обида.
— Как можно отделить одно от другого? Моя злость — это тоже я, как и моя доброта. К тому же я вовсе не зол сейчас. Посмотри внимательней: твой брат спокоен, абсолютно спокоен, а значит, прав. Я всегда оказываюсь прав, разве не так?
Рин действительно больше не пылал. Напротив, мне показалось, что температура его ниже, чем полагается. Дыхание выровнялось. Очищенная от крови кожа была прохладной — как у теней, с которыми я играла в детстве — и уже не желтой, а матово-белой. Брат не горел и не волновался — холодное равнодушие сковало черты. И от этого стало совсем худо.
— Хорошо, Рин. Я сейчас уйду и никогда не буду тебе надоедать, никогда ни о чем не попрошу. Пусть душа моя маленькая и сытая, не буду спорить. — Я старалась говорить спокойно — упаси бог сорваться на истерику или плач. — Только одна просьба: не делай того, что ты задумал. Пожалуйста! Это будет неправильно, это будет очень большое зло. Ты болен сейчас — не знаю, душой или телом, или душой и телом. Очень болен. Когда выздоровеешь, сам ужаснешься своему замыслу, поверь мне.
— Не трать на меня свое красноречие, Рэна. Уходи — так будет лучше всего.
Мертвенный голос. Веки закрыты, но глаза под ними уже не дергаются. Покой — словно и его успел коснуться своим крылом ледяной Северный Ветер. Что для одержимого бредовой идеей демиурга чьи-то крики, просьбы и слезы? Пусть даже родной сестры. Примись я сейчас делать харакири тупым кухонным ножом, Рин лишь брезгливо скривит губы, как при встрече с чем-то некрасивым или плохо пахнущим, и отвернется. Да нет, и отворачиваться не будет — ведь глаза его закрыты.
— Рин, ты антихрист. Я сейчас это поняла. Мой брат — антихрист. Смешно, правда? Дико смешно.
Брат рассмеялся, словно в подтверждение моих слов — мертвенно и искусственно.
— Ты слишком высокого мнения обо мне. Мой ранг пониже.
— Да нет же. Тебя следовало бы убить прямо сейчас — во имя человечества. Придушить подушкой, пока ты слаб и незряч. Но я не смогу. Я жалкая и трусливая. И слишком тебя люблю.
Затеплив керосиновую лампу, я собралась и оделась.
— Я ухожу, Рин.
Он не ответил.
Было очень тихо. Брат уже не сидел, а лежал навзничь, не двигаясь.
— Тебе плохо?
— Нет, — еле слышно отозвался он. — Хорошо. Дивно, как хорошо.
— Тогда встань или хотя бы открой глаза!
— Не трогай меня, Рэна.
Я шагнула к двери. Но не смогла заставить себя ее открыть. Да, он чудовище, он антихрист. Но он болен, очень болен! Что если жуткая репетиция конца света вытянула все силы, и он умирает? Или слепнет, теряет зрение — ведь с глазами явно творится что-то ужасное.
«И слава богу, что слаб и болен, и чудесно, если умирает, — откликнулось мое рациональное «я». — Ведь в таком случае апокалипсис отменяется. Дурочка, уходи, не медли!»
«Если я уйду, то точно сойду с ума. От страха. От двух диких страхов: ожидания, что вот-вот нагрянут четыре бешеных ветра и сметут мой мир, и мысли, что мой брат умирает во тьме и одиночестве».
Я медленно стянула куртку и шапку.
— Я уеду завтра, Рин. Или послезавтра — когда ты встанешь. Хочу убедиться, что ты не надорвался и не заболел.
— Дело твое.
Притушив до крохотного огонька свет лампы, устроилась в гамаке и попыталась заснуть. Но сон не шел. Неудивительно — после пережитого кошмара…
— Рин!
— Да?
— Помнишь, как в деревне ночью я хныкала от страха, не давала тебе уснуть, и от досады и злости на меня ты сотворил свое первое чудо?
— Помню.
— Похоже, сейчас я тоже примусь хныкать. Как тогда. И уснуть тебе будет проблематично.
— Поплачь, если от этого легче. Только вот чудес больше не будет.
Мне показалось, или интонации стали другими? Теплыми. Человеческими…
Не смея поверить, я тихо пробормотала:
— Самым большим чудом из всех, что ты когда-либо сотворил, будут слова: «Я пошутил, Рэна. Я устроил этот спектакль для тебя».
— Я не шутил. Я устроил этот спектакль для себя.
«Спектакль! О Господи…»
— Да-да, Рин, продолжай!..
— Если точнее, то был черновик. Который никогда не станет беловиком. Ты напрасно испугалась: подобное не может произойти в реальности. Ты, видимо, плохо слушала меня вчера. Или ничегошеньки не поняла.
— Я идиотка, Рин, — щекотная влага заструились по скулам, заполняя уши. — Я плохо слушала, я ничего не поняла — только скажи еще раз, что этого не будет в реальности.
— Этого не будет в реальности, поскольку не может быть. Я не антихрист и даже не младший брат демиурга. Все, что я сделал — выплеснул свою тьму, накопившуюся за годы: уязвленное самолюбие, досаду, ярость, зубовный скрежет кромешного одиночества. Сотворил четырех колоритных ребят, чем-то похожих на незабываемого вражину Норд-оста. Велел им почистить нашу многострадальную землю и бедное, погрязшее в грязи человечество, но на самом деле они очистили меня. И только.