— Однако скажи, что мне потребуется делать? — спросил я Хартманна, когда мы с кружками пива устроились друг против друга на скамьях с высокими спинками по обе стороны от отапливаемого коксом камина. (Кокс — еще одна вещь, которой нет сегодня; при желании я еще могу вспомнить запах дыма и кислый привкус во рту.)
— Делать? — повторил он с лукавым, веселым выражением, отчаяние улеглось, Феликс снова был самим собой, спокойным, уравновешенным. — Вообще-то ничего не делать. — Он отхлебнул из кружки и с наслаждением облизал пену с верхней губы. Гладко зачесанные назад иссиня-черные напомаженные волосы придавали ему вид вкрадчиво-наглого хищника. На изящных, как у танцора, туфлях — резиновые галоши. Говорили, что он на ночь надевает сетку для волос. — Ты ценен для нас тем, что находишься в сердце английского истеблишмента…
— Я?
— … и на основе передаваемой тобой, Боем и другими информации мы сможем воссоздать картину центров власти в этой стране. — Он любил давать такие определения, формулировать цели и задачи, поучать в отношении стратегии; в каждом шпионе живет и священник, и доктринер. — Это похоже на… как это называется?..
— Разрезную картинку, что собирают из кусочков?
— Точно! — Он исподлобья взглянул на меня. — Откуда ты узнал, что я имел в виду?
— Ну, просто догадался.
Я отхлебнул пива; я пил пиво только вместе с товарищами — классовая солидарность и всякое такое; по-своему я был не лучше Аластера.
— Итак, — подытожил я, — мне отводится роль своего рода светского хроникера, верно? Служить ответом Кремля Уильяму Хики.
При упоминании Кремля Хартманн вздрогнул и поглядел на стойку, где Ноукс, беззвучно насвистывая, протирал бокал.
— Скажи, пожалуйста, — прошептал он, — кто такой Уильям Хики?
— Шучу, — отмахнулся я, — просто шутка. Я, по правде говоря, думал, что от меня потребуется больше, чем передавать сплетни с коктейлей. А где мои шифровальная тетрадь, таблетка цианистого калия? Извини, опять шучу.
Он нахмурился, начал было что-то говорить, но потом раздумал и, красноречиво пожав плечами, расплылся в самой широкой обворожительной улыбке.
— В нашем не совсем обычном деле, — заметил он, — никогда не следует торопиться. Однажды в Вене мне было поручено следить за одним человеком на протяжении года — целого года! Потом оказалось, что это был совсем не тот человек. Представляешь?
Я рассмеялся, чего не следовало делать. Он укоризненно посмотрел на меня. Потом вполне серьезно заговорил о том, что в рядах английской аристократии полно сторонников фашизма, и передал мне список лиц, которыми особенно интересуется Москва. Пробежав список глазами, я едва удержался, чтобы не рассмеяться снова.
— Феликс, — сказал я, — эти люди ничего не значат. Это же обычные реакционеры, чудаки, застольные ораторы.
Он пожал плечами и молча отвернулся. Я почувствовал, что мной овладевает привычное подавленное настроение. Шпионаж в известной мере сродни сну. В мире шпионажа, как и во сне, почва всегда зыбкая. Ты ступаешь на кажущуюся твердой землю, а она уходит из-под ног, и ты летишь в свободном падении, кувыркаясь и хватаясь за предметы, которые сами падают. Эта неопределенность, эта бесконечная многоликость мира таят в себе для шпионской профессии и привлекательность, и смертельный страх. Привлекательность, потому что в условиях этой неопределенности от тебя никогда не требуется быть собой; чем бы ты ни занимался, рядом невидимо стоит другой, второй «ты», все замечая, оценивая, запоминая. В этом тайная сила шпиона, отличная от силы, которая посылает армии в бой; она носит сугубо личный характер; представляет собой способность быть или не быть, отделять себя от себя, быть собой и в то же время кем-то другим. Трудность в том, что если я всегда являюсь двумя вариантами самого себя, то и все остальные точно так же должны подобным ужасным обманчивым образом быть двойниками самих себя. Как бы ни смешно это показалось, нельзя исключить, что люди из Феликсова списка могли быть не только хозяйками светских салонов или страшными занудами и бездельниками, которых, как мне казалось, я знал, но и безжалостной, знающей свое дело шайкой фашистов, готовой силой вырвать власть у избранного правительства и вернуть отрекшегося короля на украшенный свастикой трон. И дело не в восхищении или страхе перед заговорами, пактами и махинациями вокруг трона (я никогда не мог принять всерьез герцога Эдуарда или эту ужасную Симпсон), а в вероятности того, что нет ничего такого, абсолютно ничего, что было бы в действительности тем, чем оно кажется.
— Послушай, Феликс, — сказал я, — ты серьезно предлагаешь мне убивать время на званых обедах или домашних приемах по выходным, чтобы потом докладывать тебе, что я подслушал, как чокнутый Меткалф рассказывал Нэнси Астор о германской военной промышленности? Ты хоть представляешь, о чем разговаривают в подобных случаях?
Он разглядывал пивную кружку. На подбородке отражался блик от камина, похожий на гладкий розовый шрам. В тот вечер его взгляд носил явно восточный оттенок; интересно, казалось ли ему, что у меня ирландский взгляд?
— Нет, я не знаю, что из себя представляют эти обеды и приемы, — холодно ответил он. — Торговца мехами из лондонского Ист-Энда вряд ли пригласят на выходные в Клайвден.
— Кливден, — рассеянно поправил я. — Произносится как Кливден.
— Спасибо.
Мы, почти не скрывая раздражения, молча допили теплое пиво. Вошли несколько местных жителей и тяжело расселись в красноватом полумраке, заглушая запахом пота и овечьей шерсти запах коксового дыма. Когда я бываю по вечерам в английском пабе, приглушенные голоса, такие тихие, скучные, произносимые с оглядкой, всегда наводят на меня тоску. Не то чтобы теперь я часто бывал в питейных заведениях. Порой я с тоской вспоминаю о забытом бурном веселье пабов моего детства. Мальчишкой в Каррикдреме я часто отваживался пробираться по вечерам в Айриштаун, пол-акра за набережной, сумбурно застроенных лачугами ирландской католической бедноты, жившей, как мне тогда казалось, в грязи и нищете, но беззаботно и весело. В каждом проулке паб, низкое, в одну комнату помещение, передние окна зарисованы коричневым кружевным узором почти доверху, и из них в темноту зазывающе весело лились полоски задымленного света. Я подкрадывался к «Мэрфи Лаундж» или к «Мэлониз Селект» и с бешено бьющимся от страха сердцем — мне было «достоверно» известно, что если католики поймают мальчика-протестанта, его утащат и закопают живьем в яме на холмах за городом — прятался за дверью, слушая раздающиеся изнутри шум голосов, смех, громкие ругательства и пьяное пение, а надо мной на невидимой веревке висела луна, заливая булыжник соответствующими обстановке грязными свинцовыми разводами. Эти пабы напоминали мне застрявшие в ночи потрепанные штормом галеоны, пляшущие по волнам в буйном веселье, команда перепилась, капитан в цепях, а я, бесстрашный юнга, готов ринуться в кучу нализавшихся негодяев и захватить ключ от сундука с мушкетами. О романтика запретных жестоких миров!
— Скажи мне, Виктор, — начал Хартманн, и по тону, с каким он произнес мое имя, я понял, что он собирается вторгнуться в область личного, — зачем ты это делаешь?
Я вздохнул. Знал, что он спросит, рано или поздно.
— A-а, из-за прогнившей системы, — беззаботно ответил я. — Сам знаешь — заработки шахтеров, рахитичные дети. Знаешь, давай возьму тебе виски; это пиво такая тоска.
Он поднял кружку к тусклому свету и стал с серьезным видом разглядывать.
— Ладно, — с печальной ноткой в голосе согласился он. — Только я при этом вспоминаю о доме.
Ну и ну, я почти расслышал звон невидимых цимбал. Когда я принес виски, он с сомнением поглядел на стакан, попробовал и поморщился; конечно, он предпочел бы сливовицу или что там пьют в дождливые осенние вечера на берегах озера Балатон. Он сделал еще глоток, на этот раз побольше, и сжался в комок, прижав локти к ребрам и скрестив ноги, при этом увечная нога торчала из-под колена другой как взведенный курок Любят же они, эти международные шпионы, уютно побеседовать.