— Вот моя гостиница, — понимая, насколько это нелепо, громким голосом отговаривался я. — Я здесь живу. — Показал на мраморный вход, на дюжего небритого швейцара в грязной коричневой ливрее, глядевшего на меня с понимающей ухмылкой. Не знаю, в чем я оправдывался. — Паспорт у меня в номере, — продолжал я, будто читая разговорник. — Могу показать, если хотите.
Мужчина в кожаном пальто рассмеялся. Тут я должен рассказать об этом смехе, характерном для советского чиновничества, но особенно распространенном в органах безопасности. Он был разным — от короткого отрывистого, как у этого малого в кожаном пальто, до хриплого раскатистого у тех, кто наверху, — но по существу тем же самым, где бы он ни раздавался. Это не был бесстрастный гогот гестаповца или глупое хихиканье китайского палача. В нем чувствовалось подлинное, пусть с долей грусти, веселье, можно сказать, что-то вроде усталости, снисходительности. Вот еще один болван, казалось, говорил он, считающий, что он что-то значит в этом мире. Однако главным компонентом этого смеха была своего рода смертельная скука. Тот, кто смеялся, видел в жизни все, слышал и громкие угрозы и громкую похвальбу, бесплодную лесть и заискивания; видел и слышал все это, а потом был свидетелем унижений, слез, слышал мольбы о пощаде, стук удаляющихся шагов и захлопывающихся дверей камер. Я преувеличиваю. Точнее, преувеличиваю свою проницательность. Только задним числом могу я разобрать этот смех на его составные части.
Автомобиль был огромным черным уродливым сооружением, походившим на помнившиеся с детства деревенские караваи, с круглой крышей и длинным, с вмятинами, рылом. Водитель, почти мальчишка, не оборачиваясь, отпустил тормоза, прежде чем я сел, так что я, тряхнув головой, с замершим от страха сердцем рухнул на сиденье, и мы на бешеной скорости, громыхая, помчались по широкой улице. Кожаное Пальто снял и аккуратно положил на колени шляпу. Обнажив, взмокшие от пота, так что просвечивала розовая кожа, короткие светлые волосы почти симпатично торчавшие по сторонам. Под мочкой левого уха топорщилась щетина в коре высохшей мыльной пены. В ветровом стекле возникали громадные невыразительные здания, угрожающе нарастали в размерах и молча исчезали позади.
— Куда вы меня везете? — спросил я.
Можно было не спрашивать. Кожаное Пальто сидел словно проглотив аршин и с живым интересом рассматривал проплывающие за окном сцены, словно не я, а он был здесь приезжим гостем. Я откинулся на спинку — от обивки пахло потом, табачным дымом и вроде бы мочой — и сложил руки на груди. Мною овладело странное спокойствие. Казалось, что я, каким-то образом поддерживаемый движением автомашины, парю на высоте одного фута, как птица на восходящем потоке воздуха. Хотелось бы счесть такое состояние за признак морального мужества, но в лучшем случае, как представляется, оно свидетельствовало о безразличии. Или безразличие — это еще одно название для мужества? Наконец улица кончилась и мы затряслись по булыжной площади. На фоне свинцовых сумерек блестели луковицы куполов, и я вдруг с тревогой и волнением понял, что меня везут обратно в Кремль.
Правда, не в художественную галерею. Мы с разворота остановились в кривом дворике, и тогда как мальчик-водитель — он вполне мог быть маленьким старичком — упорно продолжал сидеть, не поворачиваясь ко мне, Кожаное Пальто, выпрыгнув из машины, поспешил на мою сторону и рванул дверцу прежде чем я нащупал ручку. Я не спеша вышел, чувствуя себя наподобие пожилой и больше не знатной леди, приехавшей в Аскот на такси. Моментально, будто я ступил ногой на скрытую в булыжнике пружину, передо мной широко распахнулись высокие двойные двери, и я зажмурился от неправдоподобно плотного клина электрического света. Я в нерешительности остановился и, почему-то оглянувшись — может быть, в последней безумной попытке куда-нибудь бежать, — посмотрел поверх высоких, с темными окнами, стен окружающих зданий, сходившихся, как казалось, в вышине, и увидел небо, еле заметное, тусклое, плоское, на котором повисла одинокая хрустальная звезда, как с рождественской открытки, как сама Вифлеемская звезда, направляя острый луч на луковицу купола, и в этот миг в голове отчетливо мелькнула потрясшая меня мысль, что я вот-вот шагну из одной жизни в другую. Раздался выразительный голос: «Профессор Маскелл, прошу вас!» — и, обернувшись, я увидел приближавшегося ко мне, раскинув короткие ручки, маленького подвижного лысеющего человечка в плохо сидящем костюме-тройке. Он был как две капли воды похож на Мартина Хайдеггера в его преклонные годы — такие же усики, не сулящая ничего хорошего покровительственная улыбка и блестящие черные шарики глаз. Впившись в меня взглядом, он неловко схватил мою руку и горячо затряс обеими руками. «Добро пожаловать, товарищ, — с придыханием проворковал он, — добро пожаловать в Кремль!» Меня провели внутрь, и мне вдруг почудилось, что та звезда сверзилась с неба и застряла где-то у меня между лопаток.
Плохо освещенные обветшалые коридоры, почти у каждой двери кто-нибудь стоит — чиновники в помятых костюмах, служащие рангом пониже в обвисших кардиганах, женщины средних лет секретарского вида, — все так же покровительственно улыбаются, молча кивают, приветствуя и подбадривая, будто я выиграл приз и иду его получать (нечто подобное я пережил много лет спустя, когда меня вели по дворцу, чтобы преклонить колени перед миссис У. и ее мечом). Хайдеггер шел рядом, держа меня за руку повыше локтя и что-то нашептывая. Хотя его английский был безупречным — еще один признак, не обещающий ничего хорошего, — артикуляция была настолько неразборчивой, что я не вполне понимал, что он говорит, во всяком случае, от волнения и страха я почти не слушал. Мы подошли к еще одной паре высоких дверей — до меня дошло, что я нервно напеваю про себя обрывок из Мусоргского — и Кожаное Пальто, который со шляпой в руке беспечно вышагивал позади, обогнал нас и, как хранитель гарема, склонив плечи и голову и церемонно раскинув руки, толкнул дверные створки в просторный зал с коричневыми стенами и высоким потолком, с которого свисала огромная люстра, чудовищное, многократно повторенное подобие звезды, которую я видел снаружи. По паркетному полу, неловко вертя в руках пустые бокалы, расхаживали карлики, или такими они казались; при нашем появлении все повернулись, и одно время показалось, что вот-вот раздадутся аплодисменты.
— Видите? — восторженно прошептал мне на ухо Хайдеггер, как будто комната и ее обитатели были его творением, а я сомневался в его могуществе. — Позвольте представить…
Мне, не мешкая, последовательно представили комиссара советской культуры с женой, мэра какого-то места, оканчивающегося на «овск», вальяжного седовласого судью, чью фамилию я, кажется, помнил по отчетам о показательных процессах, и дородную, строгого вида молодую женщину, которую после минутного разговора я принял за высокопоставленную персону из министерства науки и техники, но оказалось, что это официальная переводчица, прикрепленная ко мне на этот вечер. Мне подали бокал липкого розового шампанского. «Грузинское», — сказала жена комиссара культуры и скорчила строгую мину, что было сигналом наполнить бокалы, и официанты, как работники «Скорой помощи», засуетились с бутылками в руках. Напряжение спало, комнату наполнили оживленные голоса.
Разговоры. Скука. От бесконечных улыбок сводит челюсти. Стоящая рядом переводчица взмокла, воюя с определенным артиклем и мужественно нагромождая друг на друга предложения, словно это объемистые ящики. Ее стремительные тирады не столько помогают, сколько мешают понять: когда она вот так без умолку трещит, я не могу избавиться от ощущения, что мною бесцеремонно вертит страшно бестактная собеседница, за чье поведение я должен извиниться перед людьми, безуспешно пытающимися вставить слово. На короткое время меня выручает прихрамывающий гигант в очках с роговой оправой, который обнимает меня волосатой лапой за талию и ведет в угол, где, оглянувшись через плечо, потом через другое, лезет во внутренний карман — Боже мой, что он собирается достать? — и вытаскивает потертый пухлый кожаный бумажник, из которого бережно достает пачку потрепанных фотографий, как я понял, жены и взрослого сына, показывает мне, взволнованно пыхтя, пока я восхищаюсь ими. Женщина в ситцевом платье смущенно отворачивает лицо от камеры; коротко подстриженный молодой человек, сложив на груди словно спеленатые смирительной рубашкой руки, сурово и бдительно смотрит в объектив — как подобает сыну Революции.