Конечно, все они, толпой и поодиночке, книжку эту искали во всех возможных местах и всеми возможными способами и, естественно, не нашли. А поскольку библиографические, равно как и любые другие сведения были тогда доступны с трудом, то все постепенно примирились с тем, что с поистине тютчевской требовательностью к себе их любимый автор издал свою предыдущую и, судя по всему, первую, и к тому же коллективную, книгу прочно осевшим у немногочисленных истинных ценителей вдали, так сказать, от обезумевшей толпы крошечным тиражом, да к тому же задолго до того, как им повезло натолкнуться на его вторую и, хотелось бы надеяться, не последнюю. Так что мне приходилось время от времени выковыривать из глубин своей стихолюбивой памяти что-нибудь, отвечавшее двум основным условиям: во-первых, это выковыренное не должно было быть чем-то общеизвестным и могущим вызвать разоблачительную реплику типа: «Какой же это Автандил! Это же Икс!» (да еще, не дай Бог, тот самый Икс, которого все они дружно не любили, скажем, за излишнюю гладкость стиха, или за дурного вкуса рифмы, или за попытку подлизнуться к властям предержащим, или за что-то еще столь же достойное осуждения со стороны людей понимающих), а во-вторых, оно же должно было железно укладываться в те экспектации, кои автандильцы прилагали ко всему тому, что, по их мнению, было произведено на свет их любимым автором. Впрочем, нарывать нечто, соответствующее этим исключающим мое разоблачение условиям, мне удавалось в количестве вполне достаточном, так что в качестве источника информации о творчестве раннего Автандила я прижился совершенно. Припоминаю даже, что с течением времени я обнаглел настолько, что периодически подсовывал их вниманию совершеннейшую классику, уповая лишь на то, что строчки можно было раскопать лишь в третьем или четвертом томе полного собрания маститого автора, а так далеко по корешкам кружковцы, судя по моим наблюдениям, практически не заходили, сберегая драгоценное время на автандильские бдения. И ведь сходило! Помню даже, как с понятным волнением стоящего прямо на мине сапера я зачел небезызвестное:
Вплоть до колен текли ботинки.
Являли икры вид полен.
Взгляд обольстительной кретинки
Светился, как ацетилен.
[33] И вместо драматического разоблачения был вознагражден гулом одобренья и даже, я бы сказал, сладким ропотом хвалы в связи с раскрытием новых граней таланта Автандила как меткого бытописателя. А кто-то, не припомню кто, даже глубокомысленно прокомментировал в том смысле, что вот, дескать, сколько бродит вокруг написанного им и еще не собранного и как быстро все это бродящее превращается в поэзию практически народную — так легко проникают сквозь кожу и поселяются под ней, словно всегда там и жили, его безукоризненные строки. Так что, можно сказать, на чужих горбах периодически въезжал я в кружковский рай...
Именно мои периодические якобы припоминания привели некоторых из самих автандильцев к небезынтересной мысли о том, что и кое-какие из зацепившихся в их индивидуальной или коллективной памяти безавторских текстовочек вполне могут оказаться продуктами жизнедеятельности именно Автандила, поскольку с чего бы это им цепляться в памяти, если они не безукоризненные, а если они действительно безукоризненны, то чьими же еще им быть, как не автандильскими? Железная логика. Забавно, что периодически кое-кому удавалось убедить остальных в несомненной принадлежности того или иного текста их кумиру, и тогда соответствующие строки прописывались в их пантеоне на постоянное жительство, тогда как другие, с текстами, на мой взгляд, практически неотличимыми от канонизированных, как ни тщились, а через угольное ушко в автандильский рай не пропихивались. Вот так, верно, и ереси плодились и плодятся — вроде бы и нет разницы, а на проверку-то дело совершенно иное выходит! Впрочем, все равно, некоторые из носителей и толкователей текстов, так и не ставших каноническими, своей горячностью и искренней верой внушали если и не симпатию, то уж, во всяком случае, уважение к их борьбе за признание. Ведь не для себя старались. В общем, некое подобие какого-то там по счету доказательства бытия Всевышнего, подаренного миру короткошеим монахом, приобретшим известность среди ценителей изощренного мышления под суровой кличкой Ноланского Быка...[34] Ну-ну...
XIV
К тому же, связанному со мной предзакатному периоду относится еще одно относительно новое, по словам кружковских старожилов, явление. Заключалось оно в постоянном появлении на автандильских встречах все новых и новых людей. Если раньше, как мне растолковали, периодическое появление гостей было хотя и возможным, но достаточно редким, поскольку неписанные, но оттого не менее сложные и строгие кружковские правила обставляли такое появление массой условий и требований, то теперь гостей стали тащить, что называется, пачками. Какая-то, извините, вакханалия визитов!
Интереснее, что помимо подозрительных по социальному статусу и образу жизни демимонденток,[35] хозяин каким-то совершенно загадочным для меня, да, похоже, и для всех остальных, способом начал заполучать на некоторые заседания лиц достаточно известных. Как он сам объяснял, такие приглашения должны были выполнять двойную задачу — с одной стороны, среди живых осколков прошлого есть шанс наткнуться на тех, кто мог бы оказаться еще одним (в дополнение ко мне) связующим звеном между Автандилом прошлого и коллективных сборников и Автандилом наших дней и безукоризненных строк, а с другой, приглашение властителей дум нынешних назначено было способствовать распространению автандилизма вширь, равно как и вглубь... Вы бы только посмотрели, кто там бывал! И не только бывал, но и заносил свое имя в заботливо подготовленный хозяином лист-де-презанс.
Так, помню, как однажды на очередном вечере автандильцев появился даже знаменитый по тем временам московский литературный критик, сделавший свое заслуженно громкое имя как раз разборами современной поэзии. Он весь вечер неподвижно просидел с совершенно патрицианским видом на предназначенном для почетных гостей мягком стуле напротив окна, и по мере того, как крепчал азарт кружковцев и постепенно темневшую комнату наполняло все большее количество как порхающих по воздуху капелек возбужденной слюны кружковцев, так и со все большей экзальтацией зачитываемых стихов Автандила или тех виршей, которые приписывались щедрыми почитателями своему кумиру, надменное и даже несколько брезгливое выражение его лица становилось все более надменным и брезгливым, а выпуклые голубые глаза мэтра все ближе подступали к внутренней стороне стекол его тяжелых очков...[36] Так ни слова и не сказав, он прослушал полную программу вечера и, пожав плечами, исчез в темноте уже впавшего в ночь города.
А альтернативой критику, олицетворявшему собой немногочисленные остатки чудом уцелевшего либерализма, мог бы послужить не менее известный, хотя и принадлежащий к противоположному экстриму культурно-политического спектра, немолодой писатель патриотического и чуть ли не славянофильского направления, который, как говорили осведомленные, еще до своего появления, при одном только приглашении уже невзлюбил само чуждое имя кружковского идола, но не в силах был отказаться от ненароком упомянутой даровой выпивки с некоторой закуской. В отличие от критика, он не сидел неподвижно, а непрерывно прикладывался к специально подготовленной по такому случаю и исходя из хорошо известных широкой публике предпочтений гостя охлажденной казенке под соленый сухарик и, слушая представителей пригласившей стороны, регулярно крестился и негромко бормотал:
— Кулешата! Чистые кулешата! Обменки!