– Кузен, вы в этом ничего не понимаете.
Ну что же, подумал Лабрюйер, если эти эмансипэ так отчаянно рвутся в мужской мир, чтобы выполнять мужскую работу, то дама-фотограф – еще не самое худшее, что можно вообразить. И, судя по физиономии, она пылает истинной и неподдельной страстью и к трехногому аппарату, и даже к четвероногому – павильонное фотографическое устройство опиралось на четыре ноги, намертво приделанные к платформе, а для камеры, чтобы ездила по нему взад и вперед, были устроены особые тоненькие рельсы.
Каролина высунулась из рабочей комнаты и спросила, где подручный. Лабрюйер ответил: он не знает, какими качествами должен обладать этот самый подручный, пусть кузина скажет – и если нужен мальчишка, то можно взять Пичу, его семейство будет счастливо, что парнишка после школы учится такому хорошему ремеслу. Каролина согласилась, и Лабрюйер привел Пичу.
Казалось, все устраивается очень даже неплохо. Однако был еще один неприятный сюрприз. Оказалось, что Каролина курит папиросы, причем дешевые. Лабрюйер не выдержал и прочитал ей нотацию – приличный клиент, а в особенности дама, да еще дама с детишками, войдя в фотографическое ателье, провонявшее дымом, тут же выйдет и мало того, что не вернется никогда, так еще расскажет всем знакомым, что с «Рижской фотографией господина Лабрюйера» лучше не связываться. Опять же – голос от этих папирос делается какой-то скверный.
После нотации они расстались, сильно недовольные друг другом.
Лабрюйер съездил к жестянщику, привез вывеску, позвал дворника Круминя, тот притащил лестницу и с помощью своего старшего, Яна, укрепил вывеску над дверью. Госпожа Круминь вымыла в ателье полы – и со следующего дня можно было принимать клиентов.
Лабрюйер хотел расслабиться и отдохнуть.
Раньше он, пожалуй, употребил бы для этого стакан водки, круг копченой колбасы, потом – второй стакан. Но то было раньше – сейчас он не имел права напиваться до полного блаженства. Где-то далеко Аякс Саламинский, который, сам того не зная, втравил Лабрюйера во всю эту историю с фотографическим салоном, наверняка думает: с месяц, пожалуй, мой Аякс Локридский еще продержится, а потом опять начнет пить горькую. Нужно сделать все возможное, чтобы его разочаровать!
Лабрюйер очень хорошо помнил все мелкие пакости, которые устраивал ему бывший жандарм, ныне – агент контрразведки, когда они нанялись в антрепризу господина Кокшарова и исполнили в оперетке роли двух Аяксов. И, хотя в серьезном деле Енисеев его не подвел, настоящим доверием к нему Лабрюйер не проникся. Была одна безумная ночь, когда они действовали слаженно, прикрывая друг дружку, была! А потом вернулись недоверие, раздражение, даже злость. Хотя раньше Лабрюйер мстительным себя не считал, но желание проучить Енисеева угнездилось в душе и не давало покоя.
Водка, стало быть, откладывалась до лучших времен. А вот пиво…
Кварталы высоких, в пять и шесть этажей, рижских домов, выходивших на главные улицы, были великолепны – один дом краше другого, лепнина не повторялась, угловые башенки – одна другой причудливее, и кафель в подъездах – как в сказочном дворце. Но внутри такого квартала стояли как попало деревянные дома, в лучшем случае двухэтажные, окруженные цветничками и грядками, и к ним лепились всевозможные сараи и конурки. Квартира, которую нанимал Лабрюйер, как раз глядела во двор, и весной он, открыв окно, наслаждался ароматом сирени. Возле кустов стоял врытый в землю стол, при нем скамейки. Днем там сидели с рукодельем бабки, присматривая за играющими малышами, вечером собирались мужчины.
На подступах к дому Лабрюйера окликнул Акментинь:
– Добрый вечер, господин Гроссмайстер! Мне сегодня привезли бидон баусского пива! Могу предложить кружку!
Акментинь, городской латыш, имевший небольшую мастерскую, где вместе со старшим сыном мастерил ключи, точил ножи и чинил всякий кухонный скарб, котлетные машинки и мороженицы, обратился к соседу по-немецки. И по-немецки же Лабрюйер ответил, что охотно посидит с ним во дворе за кружкой пива. Хотя слово «кружка» было скорее символическим.
Десятилитровый жестяной бидон с дивным напитком из баусской пивоварни господина Барскова желательно было опустошить за вечер – деревенское пиво, покинув бочку, долго не могло стоять, портилось к третьему дню, да и пены давало мало, а пена – одно из великих удовольствий застолья.
Погода позволяла провести остаток вечера во дворе, за деревянным столом. Жена Акментиня вынесла сковородку с жареной кровяной колбасой, которую Лабрюйер не слишком любил – она на девять десятых состояла из разваренной крупы; сосед Лемберг, также латыш, также городской в пятом, если не шестом поколении, владелец бакалейной лавочки, принес хвост балыка и жестяную коробку с рыбными консервами; вкусный кисло-сладкий хлеб и свежайшее масло к нему принес хозяин обувной мастерской еврей Гольшмит, который пристрастился к пиву с юных лет; пожилой чертежник Сергеев выложил на стол кусок копченого сала; наконец, два фунта сосисок-франкфуртеров купил для застолья сам Лабрюйер. Разговор за столом шел самый подходящий – о превосходстве баусского пива над всеми прочими, а малых пивоварен в Лифляндской и Курляндской губерниях хватало, каждая чем-то могла похвалиться.
Увлекшись, собутыльники не заметили, как на стол бесшумно прыгнул кот госпожи Сергеевой. Он нацелился на гирлянду франкфуртеров. Бить кота не хотели, чай, не чужой, и разом закричали, хлопая по столу:
– Шкиц!
– Брысь!
– Фурт! Фурт фун тейгехц!
Прогнав животное разом на трех языках, мужчины допили пиво и замолчали – когда в животе два литра баусского нектара, это нужно вдумчиво осознать, а потом, опережая приятелей, прошествовать в «маленький домик», на дверце которого вырезано неизменное сердечко.
Потом Лабрюйер поднялся к себе и, разложив постель, встал у окна.
Он сам не знал, как это получилось: может, слишком давно не пел, а петь он любил, пусть даже в четверть голоса и без единого слушателя. И память подсунула голосу то, что полагалось бы забыть.
– Льет жемчужный свет луна, в лагуну смотрят звезды, – пропел Лабрюйер. – Ночь дыханьем роз полна, мечтам любви верна…
Проклятая баркарола!
Он проклял этот маленький сентиментальный шедевр Оффенбаха еще тогда, на штранде, поняв, что в жизни не осталось любви. Ночь была полна ароматом знаменитого белого шиповника, а Валентина Селецкая полна мечтаний о богатом кавалере – пусть не женится, пусть хоть так… Да и любил ли он Селецкую? Может, померещилось?
Что-то было, душа летела, голос звенел… Но как прикажете называть сорокалетнего мужчину, который, нанюхавшись белого шиповника, вообразил себя гимназистом, влюбленным в актерку?
А она, актерка, уехала вместе с кокшаровской труппой, и даже проститься не удалось – да и какой смысл в прощаниях? Сейчас Валентиночка, наверно, в Москве, отдыхает перед новыми гастролями, освежает гардероб – актриса должна одеваться модно. Иначе не завлечь богатого поклонника. Такова унылая правда жизни – актриске нужен мужчина, чтобы оплачивать расходы, так было всегда, так будет всегда, а муж он или не муж – после тридцати актриска мало беспокоится… она ведь уже не годится в хозяйки дома и матери семейства, и сама это отлично сознает, они помрет от тоски на кухне или в детской…
– Женюсь, – вдруг сказал Лабрюйер. – Мало ли женщин, которые после своего тридцатилетия поумнели и ищут благоразумного брака? Мало ли их – умеющих вести хозяйство и желающих материнства, а не корзин с цветами на сцене? Решено – женюсь.
Глава вторая
Видно, на небесах его услышали, потому что утром, спеша в свое фотографическое заведение, Лабрюйер налетел на фрау Вальдорф.
Фрау была не дура. Она знала жильца довольно давно и не гнала его прочь, даже когда он превратился в унылого выпивоху. Платить-то он за квартирку платил, а остальное – не ее дело. Сейчас Лабрюйер дивно преобразился: его привезенные из Питера костюмы, и трость с дорогим набалдашником, и история с наследством, и расширение квартирки, и мудрое решение вложить деньги в фотографическое ателье, – все это делало бывшего полицейского инспектора завидным женихом. А жене его обещало приятное существование – необременительный труд и свежие впечатления. Что может быть для дамы лучше, как сидеть в заведении на Александровской, принимать клиентов, отвечать на телефонные звонки? Это же – идеальный образ жизни, именно такой, который требует всегда появляться в свежих и модных нарядах, с безупречной прической, знать всю рижскую аристократию в лицо.