– Зачем же тогда вы к нам пожаловали? Хотите знать изнанку наших цирковых чудес? Или сами не прочь тяжести потаскать? Это теперь модно, и ваше сложение… – Штейнбах внимательно оглядел фигуру Лабрюйера, насколько позволяло пальто. – Да, ваше сложение весьма располагает.
И это было чистой правдой – борцы имели тот же тип сложения, ни одного длинноногого и худого, как молодые офицеры, Лабрюйер не заметил, у всех – крепкие плечи, мощные ляжки и икры, даже заметные животики. И еще усы – сейчас, с утра, вислые, но вечером эти длинные усы будут нафабрены и лихо подкручены, к вящему восторгу зрительниц.
– Сперва – дело, – честно сказал Лабрюйер. – Видите ли, я до того, как получил наследство и открыл ателье, служил в полиции. Вчера я видел на конюшне, как плакала мадмуазель Мари. Ваши товарищи требовали, чтобы кто-нибудь вызвал полицию. Я и сам не понял, как вышел вперед и объявил себя полицейским агентом. В общем, я телефонировал сослуживцам, и они попросили меня по старой памяти расследовать это несложное дело… раз уж ввязался… Так что я отправлю собачий труп экспертам, а сам опрошу всех, кто днем бывает в цирке. Понятно же, что собачек отравили не во время представления.
– То есть по доброте душевной? – уточнил Штейнбах.
– В сущности, да. И потому, что сослуживцы сейчас заняты важным делом, им не до собачек. А я помню одну гадкую историю. Тут же, в цирке случилась. Служитель-униформист сошел с ума. Ему стало казаться, что в животных сидит нечистая сила, и он подсыпал им в пищу толченое стекло. Не хотелось бы, чтобы у вас завелся отравитель и пострадала другая живность…
Дело о толченом стекле Лабрюйер расследовал – но не в цирке. Это была склока между орманами, погибло несколько лошадей. Он хотел напустить страху на цирковой народ, чтобы ему охотнее отвечали на вопросы, и не более того.
– Так-так-так… – пробормотал Штейнбах. – Надо предупредить всех, у кого животные… Эй, Готлиб! Готлиб! Да, да, я тебя зову!
Парнишка, тащивший на манеж высокий металлический табурет на широко расставленных ногах, обернулся.
– Проводи господина к фрау Берте, – велел Штейнбах. – Она только что приехала и еще не успела раздеться. Ну, живо, живо!
Парнишка поставил табурет к стене, и Лабрюйер подивился – это под чью же задницу? Чтобы сидеть на такой штуке, нужно быть ростом – как тот деревянный святой Христофор, что стоит в будке на двинском берегу. То есть – в сажень с четвертью, не меньше.
Готлиб привел его к той гримуборной на втором этаже, которую занимала фрау Берта. Лабрюйер постучал и по-немецки осведомился, можно ли войти. Ему позволили. Дверь открыла малютка фрау Бауэр.
Фрау Берта Шварцвальд была тоща и стройна, как будто стремительно вытянувшийся за лето подросток. Однако личико она имела круглое, глаза – большие и выразительные, явно обведенные черным карандашом. Она сидела перед большим зеркалом, еще в шляпе; повернулась, и это простое движение было то ли утонченным, то ли вычурным, Лабрюйер не понял. Он сразу узнал Берту – это она стояла тогда за кулисами возле причудливой колесницы.
Вместе с ней там была красивая круглолицая женщина с невозможно пышной прической.
Лабрюйер представился и объяснил, для чего явился.
– Я тебе говорила, Эмма, что нужно забрать птиц со двора в конюшню, – сказала фрау Берта. – У меня номер с дрессированными голубями, господин Лабрюйер. Приходите, я достану вам контрамарку. У меня замечательные птицы, знатоки в восторге. Я купила английских карьеров, красавцы, умницы, прекрасная память, длинные лапки, длинные шейки, прелесть что такое! Мне привезли голубей из Вервье… но вам это, наверно, ничего не говорит?..
– Увы, ничего, – согласился Лабрюйер. – Но было бы жалко потерять таких замечательных птичек…
Тут он понял, что фрау Берта и сама чем-то походит на птицу – посадкой головы, что ли, быстрыми поворотами этой головы, тонкими длинными пальцами, охватившими ручку кресла и сильно смахивающими на цепкую птичью лапу.
– Я жадная, – вдруг призналась фрау Берта. – Я набрала полсотни птиц и никак не могу с ними расстаться, всех вожу с собой. А надо бы по меньшей мере половину куда-то деть, продать знающим людям. Но я никого не знаю…
– Это наша общая беда, – добавила круглолицая. – У меня с братьями и мужем велосипедный номер, мы ездим из города в город и успеваем познакомиться только с такими же бродячими артистами. Мужчинам легче, а мы, женщины, обречены или довольствоваться обществом артистов, или губить репутацию.
– Да, Дора, ты правильно это назвала – беда, – согласилась фрау Берта. – Мы в каждом городе чужие, совсем чужие, и в этом тоже, я познакомилась только с поклонниками, знаете, с этими чудаками, которые шлют мне корзинки роз и фиалок, а в приличном обществе совсем не бываю… Эмма, что ты стоишь? Ступай к птицам, дорогая.
Маленькая фрау сделала книксен и вышла.
– Что вы можете сказать о мадмуазель Мари? Были у нее враги? Может, отвергнутый поклонник имеется? – предположил Лабрюйер. – Мстительный отвергнутый поклонник?
– О мой Бог, я не знаю… Она такая, такая… Я совершенно не понимаю, что она делает в цирке! Собак ей выдрессировал кто-то другой, не спорьте, это все знают!
– Я не спорю, фрау Берта.
– Она не из наших… может быть, она сбежала от мужа и скрывается в цирке?.. А любовник ездит всюду за ней следом? А муж подкупил служителей, они отравили собак, и теперь ей, бедняжке, придется вернуться домой?..
– Это любопытно… – пробормотал Лабрюйер, мысленно записав в воображаемом блокноте: узнать о семейном положении мадмуазель Мари.
– Отвергнутый поклонник? – предположила Дора. – Ей посылает цветы один господин, наверно, это он и есть. За кулисами я его ни разу не встречала. Кто еще мог отравить собачек? О, я знаю! Она выгнала служительницу, которая была при собаках с начала сезона! Сейчас она уже наняла Марту Гессе, Марта всю жизнь служила здесь уборщицей, и ей это уже не под силу, а покормить, выгулять и причесать собачек не так уж трудно. А та служительница… вы представляете себе, она каждый вечер пьянствовала с конюхами!..
Лабрюйер решил, что об этом расспросит Орлова.
Потом он по совету фрау Берты навестил еще несколько артисток и наслушался самых разных версий. Но ничего конкретного ему не сказали. Тогда он спустился в конюшню и нашел Орлова. Орлов рассказал ему о собачьем распорядке – во сколько зверюшек кормили, во сколько выводили на прогулку.
Кухня, где готовили для животных, была во дворе, одна на всех, и приходилось договариваться. Орлову плита была нужна, чтобы греть воду – для мытья лошадей и для запаривания конской «каши-маши» из овса, отрубей и льняного семени. Поэтому он знал, когда предшественница Марты Гессе, а потом и сама Марта стряпали собачкам утреннюю и вечернюю еду.
Лабрюйер с Орловым вышли во двор, осмотрели кухню, изучили тот свободный от хлама пятачок, где выгуливали собак.
– А это что? – спросил Лабрюйер, показывая на высокие кубические клетки, где сидели голуби.
– А это Шварцвальдихи хозяйство.
С конюхом Лабрюйер говорил по-русски, и тот отвечал, не боясь, что служители-немцы подслушают и донесут в дирекцию.
– Она не боится, что они простудятся?
Голуби в клетках были диковинные – с преогромными причудливыми наростами вокруг клювов. Надо полагать, птицы были искусственно выведены и потому – капризны и склонны к хворобам.
– А черт ли их разберет… По-моему, им так даже лучше, чем в конюшне. Там вонь, воздух спертый. А тут вроде ничего.
– А лошадей выводят на свежий воздух?
– Лошадок гуляем… Да и купаем во дворе в хорошую погоду.
Лабрюйер поднял голову.
Справа была высоченная стена доходного дома. За окнами висели мешочки с продуктами. Знакомая картина небогатого житья…
– Покажи-ка ты мне эту Марту Гессе, – сказал Лабрюйер.
– А ее сейчас, поди, нет. У нее дочка тут рядом живет, она у дочки, за внуками смотрит. Она с утра обыкновенно приходила, собак обиходит, на репетиции поработает – и к дочке.