В конце мая 1916 года, опираясь на данные Департамента полиции и военной контрразведки о подозрительных в пользу Германии банковских операциях Дмитрия Рубинштейна и некоторых других финансистов (среди них сахарозаводчики Абрам Добрый, Израиль Бабушкин, Иовель Гопнер), М. В. Алексеев получил разрешение Николая II на создание специальной оперативно-следственной комиссии в рамках Северного фронта под началом контрразведчика Генерального штаба генерал-майора Н. С. Батюшина.
В комиссию вошел и военный следователь по особо важным делам при штабе Верховного главнокомандующего В. Г. Орлов. Ранее в составе специально созданной комиссии он вел следствие по делу бывшего военного министра В. А. Сухомлинова, а до этого — жандармского полковника С. Н. Мясоедова.
На Рубинштейне висели подозрения в махинациях по заказам интендантства, «спекулятивных операциях с немецким капиталом», спекуляции хлебом в Поволжье.
Его арестовали по обвинению в государственной измене в начале июля в Петрограде и перевезли в псковскую тюрьму.
Так Псков впервые появился в имперской истории как город, где происходит прямое столкновение позиций генералов и царского двора. Следствие батюшинской комиссии прогремело на весь фронт и столицу, но мало кто знал, что за ее деятельностью стояла интрига полиции, стремившейся устранить Распутина и его протеже.
Протопресвитер Шавельский тоже обратил особое внимание на ее деятельность:
«В Петрограде, через который я возвращался в Ставку, я услышал гораздо больше: там арест Рубинштейна и, вообще, Рубинштейне-Распутинское дело трактовались на все лады, причем главной мишенью оказывался, конечно, Распутин. Чего только о нем не говорили: рассказывали о его кутежах с разными иноплеменниками, об его кафешантанных оргиях и дебошах, об его посредничестве в разных, касавшихся армии, коммерческих делах, обвиняли его в выдаче военных тайн и пр. В общем, никогда раньше Петроградское общество не проявляло такого внимания к личности Распутина, как теперь.
Раньше армии могла угрожать пропаганда извне, теперь же разлагающая струя направлялась на армию из самого царского дворца, при бессознательном содействии самих же царя и царицы, державшихся за Распутина, как за какой-то талисман, в котором будто бы заключалось всё их спасение»[180].
Дело было закончено по настоянию императрицы. Рубинштейн был освобожден из-под ареста под поручительство, но следствие не было закрыто, и после убийства Распутина его снова арестовали. Накануне Февраля Рубинштейн административным распоряжением был под конвоем выслан из Петрограда в Сибирь.
Можно утверждать, что вслед за нерезультативностью доклада Алексеева действия батюшинской комиссии ни к чему не привели.
С. Мельгунов пришел к выводу, что Николаю II во время войны мешало решительно бороться с «общественностью» глубокое «патриотическое чувство». Поэтому решение царя по делу сахарозаводчиков Доброго, Цехановского, Гепнера и других было таким либеральным: «Дело… прекратить… пусть… усердною работою на пользу родины они искупят свою вину, если таковая за ними была».
Однако, как утверждал генерал П. Г. Курлов, деятельность батюшинской комиссии «являлась формой белого террора» и дезорганизовывала государственное управление[181].
Существует много версий нерешительного поведения императора в последний год перед катастрофой. Одна из них была высказана капитаном де Малейси из французской военной миссии в Петрограде в докладе Второму бюро французского Генерального штаба: «В оправдание императора надо сказать, что почти четыре месяца воля его была парализована наркотическими препаратами, которые ему ежедневно давал личный врач, подкупленный для этого совместно пронемецкой и проанглийской партиями. Перемена оказалась столь разительной, что даже взгляд государя изменился, свидетельствуя о состоянии полной подавленности, усталости и безразличия ко всему»[182].
Едва ли данная версия правдива, другие источники ее опровергают, объясняя ее природу слухами, идущими из окружения великих князей.
Вообще натура последнего императора была загадочной. Эта загадка будет всегда оставаться неразрешимой, если мы оставим в стороне его глубокую религиозность и мистицизм, доходивший до фатализма.
Поэтому приведем совершенно иную версию. Она опирается на теорию Арнольда Тойнби «Вызов — Ответ»: «Если следовать логике, то при совершенстве божественной вселенной Дьявол не может находиться за ее пределами; между тем, если Дьявол существует, совершенство, которое он намерен нарушить, заведомо неполно вследствие самого факта существования Дьявола. Это логическое противоречие, которое не может быть разрешено логическими средствами, интуитивно трансцедентируется воображением поэта и пророка, прославляющих всемогущество Бога. При этом считается само собой разумеющимся, что работа Бога имеет два существенных ограничения.
Первое ограничение заключается в том, что в совершенстве того, что Он уже сотворил, Он не оставил места для дальнейшей творческой деятельности.
Второе ограничение божественной силы сводится к тому, что, когда предоставляется возможность нового творения, Бог не может не принять ее. Когда Дьявол бросает Богу вызов, Бог не может отклонить его. „Живи опасно“ — идеал Заратустры у Ницше, для Бога — необходимость… Если одна из Божьих тварей искушается Дьяволом, у Бога открывается возможность создать новое творение»[183].
На мистицизм императора указывали многие, причем как на источник слабости.
Существует еще одно объяснение, касающееся не столько последнего русского императора, а вообще философских оснований православной империи.
У Константина Леонтьева читаем: «Есть в обществе, благодаря известному складу школьного обучения, благодаря известному характеру легкого чтения и т. п., привычка недолго думая чувствовать симпатию к иным историческим явлениям и почти отвращение к другим. Так, например, и школа, и стихи, и множество статей и романов приучили всех нас с ранних лет с содроганием восторга читать о Марафоне, Саламине и Платее и, отдавая все сочувствие наше эллинским республиканцам, смотреть на персов почти с ненавистью и презрением.
Я помню, как я сам, прочтя случайно (и у кого же? — у Герцена!) о том, как во время бури персидские вельможи бросались сами в море, чтобы облегчить корабль и спасти Ксеркса, как они поочередно подходили к царю и склонялись перед ним, прежде чем кинуться за борт… Я помню, как, прочтя это, я задумался и сказал себе в первый раз (а сколько раз приходилось с детства и до зрелого возраста вспоминать о классической греко-персидской борьбе!): „Герцен справедливо зовет это персидскими Фермопилами. Это страшнее и гораздо величавее Фермопил! Это доказывает силу идеи, силу убеждения большую, чем у самих сподвижников Леонида; ибо гораздо легче положить свою голову в пылу битвы, чем обдуманно и холодно, без всякого принуждения, решаться на самоубийство из-за религиозно-государственной идеи!“»[184].
Леонтьев противопоставляет два идеала, один из которых на протяжении веков (как наследие Византии) укоренялся в российских умах. Это идеал жертвенного служения государству, который постоянно поддерживался православной церковью. Он стал резкой чертой народной психологии, воспроизводясь через множество культурных каналов, свидетельство чему находим в великих произведениях Александра Пушкина, Николая Гоголя, Льва Толстого, Федора Достоевского и бесчисленных семейных преданиях. Одна из особенностей русской психологии — это готовность к жертвам во имя высших целей. Николай Александрович Романов в этом смысле был сверхрусским человеком и мерил по себе своих подданных.