Дочь смотрела на этого нового отца со смешанным чувством, в котором осквернение образа мешалось с поклонением. Перед нею стоял крепкий, хорошо сложённый человек, с крупными выразительными чертами лица и твёрдым взглядом карих глаз. Он уже восстановил дыхание после любовных объятий, хотя волосы на висках еще блестели от пота. Энергия и непоколебимая воля сквозили в каждом движении. Ему бы быть феодалом, собирателем славянских уделов. Его ноги крепко стояли на земле, а голова всегда знала, чего хотела. Безжалостный к предателям и ласковый с теми, кого любил. Обаяние его личности признавали даже недруги.
– Для тебя я могу сделать всё. – Он показал глазами на потолок. – Хочешь, расстанусь с нею?
Ляля свято верила – отец всегда говорит ей правду. Она ещё не понимала, как он искушён, но верно оценивала его подавляющую силу. Ответила:
– Не надо. Раз тебе это требуется, позовёшь другую.
– Логично.
– Делай, как считаешь нужным, только чтобы мама не узнала. Она не переживёт.
Большаков посмотрел на дочь исподлобья: она опередила его просьбу – держать происшествие в секрете. Странно, что девочка беспокоится о матери, которую не уважает. Умна. Или он правильно её воспитал. И она любит его так же сильно, как он её. Это самое ценное.
– Договорились. Будь осторожна на дороге.
Он обнял дочь, и она уехала, удручённая и одновременно гордая своим единением с родителем. Повязанная общей тайной, их дружба сделалась ещё крепче. Но и к матери Ляля стала нежнее, насколько позволяла давно сложившаяся практика лёгкой насмешки над всем, что делала и говорила Надежда Фёдоровна. Непризнанная вина, союз против слабого – если не скребли кошками на сердце Ляли, то поскрёбывали. Возможно, поэтому она не ответила отказом на просьбу съездить в Филькино.
Ещё зимой, отравившись палёной водкой, умерли старики Чеботарёвы, и скоро заканчивался полугодовой срок, отведенный для нотариального оформления наследства. Надо ехать в Фиму.
– Если бы я водила сама! – сетовала Надежда. – А у тебя перед экзаменами как раз есть время. Потом, в свадебной суете, его не станет. Опоздаем с бумагами.
Ляля удивилась:
– Попроси у отца машину с шофёром и езжай.
– Не хочу сплетен. Дело семейное, чужим глазам и ушам там делать нечего. Папино положение обязывает.
– Ну, тогда поедем вместе. Заодно памятник поставишь. Деньги, что ты послала на похороны, скорее всего пропили.
Пришлось Надежде Фёдоровне открыться перед дочерью:
– Не могу. Боюсь прошлого. Мать жалко, а отец урод. Как вспомню – тошнит. Пусть лежат, как положили. Мне всё равно.
Бабушку с дедушкой Ляля никогда не видела даже на фотографиях, знала об их существовании только потому, что время от времени отправляла по поручению матери посылки и переводы. Всегда удивлялась:
– Отчего такие мизерные суммы?
– Больше нельзя, упьются насмерть.
Упились-таки.
– Безработные, – пыталась оправдать родителей Надежда Фёдоровна.
Ляля пробовала рассуждать логически:
– Какие в деревне безработные, когда есть земля? Земле нужны только руки.
– Ей много чего нужно, земле-то: и лошадка, и удобрения, и любовь. А наши привыкли, что их в колхоз из-под палки гоняли, потому всячески отлынивали. Палку убрали, они и обрадовались: гуляй Вася! Догулялись.
Ляля всё пыталась отвертеться от бессмысленной, как ей казалось, поездки.
– Зачем тебе деревенская изба? Смешно. Квартира в столице, коттедж, казённая дача. Представляю тамошнее наследство!
Надежда Фёдоровна стала перечислять:
– Дом рубленый со скотным двором. Сарай. Курятник. Баня. Колодец в конце улицы, общий. Тридцать соток приусадебной земли – это немало. С одной стороны поле, с другой – лесок, мелкий ручей после войны запрудили – можно купаться, хотя дно не очень приятное, илистое. В шести километрах большое село, где до сухого закона был спиртзавод, молочная ферма, конюшни, МТС. Этого, наверно, ничего не осталось.
– Брось ты свою развалюху! Ведь никогда же не понадобится!
– Не ленись, пожалуйста, доченька, съезди, запиши на себя. Никто не знает Божьего промысла.
Когда разговор заходил о Боге, Ляля сдавалась, не желая вступать в спор: логика против религии бессильна. Хотя мать и не ходила в церковь, и не отличала веру от суеверия, но в детстве от бабок-прабабок какие-то азы Библии и десять заповедей усвоила. В её голове хранилось не так много, но что угнездилось, сидело крепко. По утрам Надя, отвернувшись, чтобы не видел муж, осеняла себя крёстным знамением и шептала:
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа – аминь.
А если позволяло время и никого не было поблизости, то возносила Святой Троице короткую молитву. На ночь читала про себя «Отче наш» – остальное позабыла. Бубнила без смысла и безо всякого религиозного чувства. Так, память предков. Пустая надежда на то, что хорошее где-то существует. Но что может быть лучше того, что есть у неё сейчас? О каком ещё счастье мечтать? Не раз голодная, холодная, битая, лежа в одиночестве на сеновале, она пыталась представить, как выглядит счастье, а теперь, сытая и при важном муже – вот оказия-то – не чувствовала себя счастливой. Разве это счастье, когда тоска забирает так, что впору повеситься? А Бог… Что Бог? И просить-то нечего – всё есть, но вдруг сообразит, почему ей худо. Ведь ни в чём она не повинна, только в том, что родилась, терпела и надеялась. Вот и сейчас ещё надеется. Может, и не напрасно – дочка вдруг внимательнее сделалась, даже в Филькино ехать согласилась.
Как не хотелось Ляле тащиться в глушь и заниматься бумажной волокитой, но после измены отца отказать матери не смогла. Загрузила на всякий случай в багажник подушки, одеяло, матрас, постельное бельё, пару кастрюль и сковороду, немного посуды и тронулась в путь. От Москвы до Филькино, которое она намеревалась посетить прежде Фимы, чтобы хоть иметь представление, о чем пойдет речь в сельсовете, километров двести с гаком. Последние пятьдесят – дороги никакой, яма на яме, песок хрустел на зубах, а уж если встречка попадётся – от жёлтой, мелкой, как прах, пыли из-под колёс в полуметре ничего не видно. Хорошо, взяла отцовский внедорожник, иначе села бы на брюхо или оторвала выхлопную трубу.
В конце пыточного пути замаячила деревенька с единственной улицей без названия, отмеченной столбами без электрических проводов. Частью уже наклонившиеся, подгнившие, они были похожи на заранее заготовленные для жителей виселицы и навевали нехорошие мысли. По краям улицы, ближе к жилью, пролегала широкая обочина, заросшая травой, по ней вилась тропинка, теперь уже мало заметная за недостатком ходоков. Посередине горбатилась глубокая глинистая колея, и редкие машины старались объезжать её по обочинам, потому и трава здесь была неопрятная, перемазанная подсыхающей землей. Вдоль дороги с каждой стороны, в линеечку, стояло по дюжине старых пятистенок. Из них только несколько домов выглядели относительно ухоженными – их купили для летнего отдыха почти задаром небогатые дачники из столицы ещё в советские времена. Другие – приобретены позже не для жилья, а из-за временной дешевизны земли, которая обязательно подорожает, когда в стокилометровой зоне всё расхватают и рвущаяся вширь Москва придвинется ближе, – эти дома стояли немые и безглазые. Часть строений оказалась просто брошенной на произвол судьбы – старики вымерли, молодежь, если и была, ушла в город. В палисадниках не видно привычных цветов. Правда, и мусора, который так уродует сельские пейзажи России, под заборами тоже не встретишь. Обычно у нас норовят сделать свалку прямо возле жилища или отступя, но ненамного. Только не зря начало Филькину, по слухам, положил немец. Иначе трудно объяснить, почему в деревне, где живут одни дряхлые старухи, так чисто, а мусор они по многолетней привычке, взятой у родителей, закапывают в глубокие ямы под огородами. С одной стороны – гигиена, с другой – гниющие останки отлично согревают почву для растений, что в средней полосе, где погода теплом балует редко, не последнее дело.