— Потрясающая одиссея, — осторожно говорит он самому себе. — Я не осмелился попросить богоподобную силу, когда меня спросили о моем желании, но богоподобное зрение — вовсе не зазорно получить. И теперь я следую к своей награде: занять трон Демона Лапласа, где и вкушу всемогущества знания.
Они летели все быстрее и быстрее, а Анатоль изо всех силы пытается сфокусировать внимание, дабы исследовать собственные переживания. Но как бы быстро они ни двигались, вселенная вокруг них оставалась неизменной: величественной, неподвижной, нетронутой. И только при близком рассмотрении он понимает: изображение не совсем то же самое. Объекты, распределенные в пространстве, в котором они двигались, казались искаженными; их словно нарисовали в перспективе. С увеличением их скорости Анатоль осознает — со всей силой сверхъестественного озарения — что мир, в котором он жил и в который верил — не более чем артефакт его органов восприятия. И понимает также, что границы времени и пространства, казавшиеся столь незыблемыми, могут изменяться и искажаться точно так же, как проекция Меркатора, наложенная на поверхность земли, не менее полезная, но менее искусственная.
Анатоль видит, что именно свет является основным шаблоном для всех остальных вещей, и что время и пространство искажены так, чтобы сохранять измерение скорости света для любого потенциального наблюдателя. Он осознает: антропоцентрическая идея о том, что свет движется, не единственная и не идеальная, дабы убедиться в этом. Он пытается представить — так как увидеть, конечно, не может — что каждый луч света во вселенной неподвижен, и что неподвижность — наибыстрейшее из возможных движений, ибо «движение» есть своего рода замедление… и его мысли кружатся, словно пытаясь схватить самую сущность этой фантазии.
— Можно точно так же представить себе пространство полным, а материю — пустой, — говорит он сам себе. Но, когда озвучивает эту мысль, она уже не кажется ему абсурдной…
— Если наблюдатель способен с ускорением удаляться от земли до тех пор, пока не достигнет скорости, примерно равной скорости света, — говорит Анатоль, пытаясь на ходу соображать, — он может все еще наблюдать свет, движущийся с той же скоростью, в силу того факта, что его временные рамки изменены. Для наблюдателя с земли этот путешественник покажется словно изображенным в перспективе, а время для него будет течь медленнее. С точки зрения того, кто находится на поверхности земли, движущийся с ускорением путешественник может лишь приближаться и приближаться к скорости света, но никогда не достигнет и не превысит ее. Со своей же собственной точки зрения, он никогда не будет и приближаться. Скорость света, таким образом, ограничивает и определяет движение и развитие всех транзакций в мире гросс-материи.
Спустя пару секунд он добавляет следующую мысль: — Где же тогда мог бы находиться Демон Лапласа, чтобы видеть все одновременно? И что может означать слово «одновременность» во вселенной такого рода?
Он вспоминает загадочную улыбку, изобразившуюся на лице Орлеанской Девы, когда он озвучил свое желание. Тогда он верил, что может просить о невозможном, но не мог и догадаться, каким драматическим противоречием это обернется.
— Это только начало! — восклицает он. — Лидиард уже знает больше, понимает больше…
И это верно. Значит, по крайней мере, Лидиард предвидит драму, схема и суть которой ему знакомы. Это видение вселенной, несомненно, чуждо его ожиданию, но внезапно все становится иным. Анатоль продолжает пользоваться преимуществом их совместного зрения, и, по мере этого, ощущает рост изумления Лидиарда. Его боль, кажется, отступает, а на самом деле, просто делится на всех троих.
Реальность, осознает Анатоль, не трехмерна. Его собственные чувства и воображение, базирующееся на них, могут охватывать только три измерения, но заимствованное ангельское зрение открывает ему достаточно, чтобы понять: во вселенной четыре измерения, а может быть, и больше. В точности как проекция Меркатора представляет три измерения земной поверхности в двухмерном виде, неочевидно искажая ее форму, так и карты человеческого восприятия четырехмерности настоящего пространства низводят его до трехмерного, с подобными же искажениями. С трудом — ибо даже Лидиард достиг пределов своего прежнего восприятия — Анатоль видит, что гравитация, сила, соединяющая материю силой воображения, может быть представлена как будто своего рода искривлением самого пространства. Он начинает осознавать также, что масса и энергия перетекают одна в другую, словно масса — всего лишь замороженный свет.
От этого озарения у него буквально голова идет кругом, и ощущение, лишь секунду назад казавшееся ускоряющимся светом, теперь оказывается безудержным падением. В охватившей его панике он чувствует, как хищный коготь боли выдавливает все радостное возбуждение из его души. Будь у него реальный голос, он бы закричал, но голоса у него нет, и сигнал лишь отдается в ушах, подобно воздушной сирене.
— Я сплю! — завывает он. — Сплю! Сплю! Сплю!
И неважно, правда это, или нет, и что может означать, но у него нет иной альтернативы, кроме как продолжать, используя последние фибры своей воли, дабы избежать Ада и обрести Небеса… и он глубоко благодарен, что не одинок в своей кошмарной реальности, обозревать которую обречены навечно ангелы-неудачники.
Пелорус уже неоднократно пробуждался от долгого сна, иногда в ситуациях резкого дискомфорта, но никогда еще не было так скверно, как сейчас. Больше напоминает умирание, нежели возвращение назад к жизни, хотя он, конечно же, движется к осознанности, а не от нее. Он чувствует себя, словно огонь пожирает его изнутри. И тело у него, увы, человеческое.
Уже не в первый раз Пелорус желает стать смертным существом. Не в первый раз он его затягивает в мир света и ощущений против его собственной, хотя и содержащейся в тюрьме, воли — зная, что он беспомощная пешка в руках могучего тирана. Огонь умирает медленно, кажется, что боль терзает его куда дольше, нежели может выдержать обычная глина. В конце концов, он решается открыть глаза.
Его ослепляет свет великого солнца, и он закрывает лицо руками. Опускает глаза, видит землю, и снова закрывает их. Он лежит на ковре из зеленой травы. Его руки нетронуты возрастом: он снова молод.
Пока он рассматривает свои руки, на него падает тень; легкий жар солнца исчезает.
— Мне был нужен Лидиард, — слышит он презрительный голос, полный горькой иронии и разочарования, — а не его карманная собачка.
«Карманная собачка Лидиарда? — безмолвно вторит Пелорус. — Так вот, значит, кем считают меня люди?» Он знает, кому принадлежит голос. Поднимается на ноги и оглядывается вокруг, пока не встречается взглядом с человеком. Он и Джейкоб Харкендер стоят на лугу, окруженном лесом. Это не настоящий луг; луг из снова, созданный ангелами, и ему недостает глубины и четкости изображения. Вокруг никого нет, хотя до своего пробуждения он чувствовал, что все близко — рукой подать.
— Сомневаюсь, что Лидиард нуждается в твоей конгениальной компании, — произносит вслух Пелорус, пытаясь сравняться с соперником ироническим тоном и издевкой.
— Конгениальной компании? — эхом вторит ему Харкендер. — У нас есть шанс изучить крайние пределы паутины вечности — какой дурак отказался бы, даже если бы считал компанию не слишком конгениальной?
— Очевидно, не я. Но я не научился противостоять воле Махалалела.
— Махалалел — проклятое ничтожество, — высокомерно заявляет Харкендер. — Будь у меня выбор, я взял бы в спутники кого угодно, кроме тебя — ведь именно поэтому, осмелюсь заявить, тебя мне выделили. Ладно, быть посему. Пусть Лидиард преследует истину до темных и отдаленных пределов вселенной и конца времен. Пусть потеряется в бесконечности. Несомненно, пройдет немало времени, прежде чем он должен будет столкнуться с настоящим продуктом своего оракула: урожаем, который я соберу с отдаленных уголков возможного.
Пелорус оглядывается на тихий луг и лес на его границе. Слишком уж все схематично и элементарно, больше напоминает набросок, нежели законченное произведение искусства. «Карикатура, — думает он. — Если это базируется на использовании ангелами человеческих глаз, они, должно быть, наполовину слепы».