Наряду с новыми идеями у Теллера постоянно возникали сомнения, колебания, неуверенность; он вдруг переходил от одного решения к другому. Он старался разрешить все противоречивые вопросы, на которые никто в мире еще не нашел ответа, — его работа, долг по отношению к этой работе и долг по отношению к своим близким, обязанности сознательного гражданина и ученого во время войны.
Но когда Эдварду удавалось отвлечься от своих тревожных мыслей, он способен был радоваться самым простым вещам. Любимым его автором был Льюис Кэрролл[31]; он читал своему сыну Полю рассказы и стихи Кэрролла задолго до того, как мальчик был способен понимать их. Эдвард мог вести себя совсем как ребенок и при этом веселился от души; каждый день он находил время повозиться с сыном, и это доставляло удовольствие обоим. Он даже сочинил для сына азбуку в стихах. Вот несколько строк из нее:
А — это Атом, но он так мал!
Никто и в глаза его не видал,
Б — это Бомба… Такая громада,
Зря ее, друг мой, трогать не надо.
С — означает Секрет, и о нем
Нужно молчать ночью и днем.
Самым известным человеком у нас был мистер Никлас Бэкер. В Лос-Аламосе часто можно было встретить людей, у которых никогда не сходило с лица выражение глубокой сосредоточенности независимо от того, что они в это время делали, даже если они играли в шарады или обедали, но и среди них лицо мистера Бэкера выделялось какой-то особенной задумчивостью и отрешенностью. Казалось, он живет исключительно интеллектуальной жизнью и она поглощает его всего целиком, а для каких-либо житейских забот у него не остается времени.
Когда он шел по улице, у него был такой вид, как будто он не замечает ничего кругом. Его вел под руку сын, молодой физик, который ни на шаг не отходил от отца. Глаза у мистера Бэкера были беспокойные, блуждающие. Разговаривал он только шепотом, как если бы громкая речь в общении с людьми казалась ему излишней. Он был старше других наших ученых — в 1944 году ему было около шестидесяти, и все относились к нему с глубочайшим уважением, даже и те, кто не был с ним знаком.
Люди, которые знали его раньше, называли его «дядя Ник», потому что у них язык не поворачивался называть его «мистер Бэкер», а произносить его настоящее имя было строго-настрого запрещено. Если бы узнали, что такой прославленный физик-атомник, как Нильс Бор, ученый с мировым именем, находится в Лос-Аламосе, тайна нашего участка Игрек сразу бы раскрылась.
Удивительно, что никто до сих пор не написал романа обо всех невероятных злоключениях, которые во время войны привели Нильса Бора из Копенгагена в Лос-Аламос! Датская полиция тайно дала ему знать, что немцы разыскивают его… На маленьком суденышке он бежал из Дании в Швецию… Оттуда британское правительство переправило его на самолете в Лондон… И наконец с одним из своих сыновей (другие дети и жена остались в Швеции) он приехал в Америку. А его жизнь здесь под именем «мистера Бэкера»! А история с его золотой Нобелевской медалью, которая во время оккупации Дании немецкими войсками оставалась в Копенгагене под носом у нацистов, растворенная в склянке азотной кислоты! После войны золото было восстановлено и снова отлито в медаль… Ну, право же, все это так и просится в роман!
Дядя Ник большей частью пребывал в Лос-Аламосе, но не жил здесь постоянно. Он часто приходил обедать к Пайерлсам. Джиния Пайерлс была очень энергичная женщина. Женам ученых и в английской миссии не разрешалось работать на Техплощадке, они не могли преподавать в школе, потому что английская система воспитания сильно отличалась от американской. Можно было найти какое-нибудь другое занятие, но все это было малоинтересно; кому, например, была охота возиться с устройством библиотеки, чтобы жителям Лос-Аламоса не приходилось добывать себе книги для чтения в городской библиотеке Санта-Фе?
Жены англичан предпочитали не служить. Большинству из них и без того хватало дел, и они были вполне удовлетворены своей ролью домашних хозяек, выполняли свои материнские обязанности, принимали гостей, да и мало ли что еще иной раз приходилось делать? Но Джинии этого было мало! Ее энергия била через край, ей нужно было дать выход; Джинии требовалось непрестанное действие. Она вечно куда-то летела. Она обходила всех на мезе: у кого узнавала новости, кому давала советы. Я часто видела, как она рано утром выходит из дому с рюкзаком за плечами, и я сразу догадывалась, что она спешит к Восточным воротам на военный автобус в Санта-Фе. Жителям Лос-Аламоса разрешалось ездить на этом автобусе и наслаждаться неожиданными рывками и тряской этой колымаги без рессор, которую военный шофер, любитель лихой езды, заставлял проделывать пируэты даже на самых ровных местах. Вечером Джиния возвращалась с битком набитым рюкзаком — и на следующий день задавала пир, угощала гостей второсортным, но зато настоящим, не консервированным мясом, которое ей удалось раздобыть в Санта-Фе.
Если кому-нибудь из наших холостых ученых случалось простудиться, для Джинии наступали счастливые дни. Она мерила больному температуру, носила фруктовые соки, ухаживала за ним с материнской заботой, нимало не задумываясь, нравится ему это или нет. И такой человек, как Бор, у которого жена находилась где-то за тридевять земель, на другом материке, тоже был для нее истинным кладом. Джиния могла расточать на него свои теплые заботы, кормить его.
Мы всегда знали, когда дядя Ник бывал у Пайерлсов. Через пол нашей гостиной к нам доносились снизу очень выразительные звуки, чередовавшиеся с не менее выразительными паузами, длительные раскаты смеха, а затем полная тишина. Шепот дяди Ника, рассказывавшего Пайерлсам что-нибудь забавное, до нас не доходил. Но разве могли тонкие дощатые полы заглушить звучный хохот Джинии? Бор, по-видимому, часто рассказывал им что-нибудь забавное, и, наверно, это было очень смешно.
Нильс Бор был по-прежнему озабочен судьбами Европы. Я помню, как мы однажды всей семьей отправились с ним на прогулку, и он почти все время говорил о войне, о Германии и о тех бедствиях, которые причинили нацисты. Но все же Бор в Лос-Аламосе был в менее напряженном состоянии и не поддавался до такой степени мрачным предчувствиям, как это было с ним в 1939 году в Нью-Йорке. Оккупация Дании нацистами, которой тогда так страшился Бор, в апреле 1940 года стала уже совершившимся фактом. А как бы ни было страшно какое-нибудь бедствие, ожидание его — еще страшней. Теперь Бор уже как-никак сжился с тем, что произошло. Горе его до некоторой степени притупилось и уже не парализовало его, как те страхи, которые оно собой вытеснило.
В то воскресенье, осенью 1944 года, во время нашей прогулки, Бора все-таки можно было время от времени как-то отвлечь от его мрачных мыслей, обратив его внимание на изумительную красоту природы, на чудеса, открывающиеся перед нашими глазами. Так как наверху, в горах, уже похолодало и ветер среди дня становился резким, мы решили пойти укрытой тропинкой, которая вилась по самому дну каньона Фрихолес, и начали спускаться с нашей мезы от гостиницы к тому месту, где ручей Фрихолес впадает в Рио-Гранде.
Мы все остановились посмотреть, как разгуливает на свободе скунс, с особенностями которого европейцы мало знакомы. Его хорошенькая шкурка привела дядю Ника в полный восторг. Он присел около зверька на корточки и начал его расхваливать; он восхищался его пушистым хвостом, белыми полосами по черному меху, изящными движениями его головки. Он понятия не имел, какая ему грозит опасность, и нам долго пришлось уговаривать его отойти подальше.
Мы спускались все ниже по узкому ущелью; здесь отвесные стены каньона вздымались почти вертикально и тесно сходились одна с другой, ручей прыгал по валунам и срывался звонким водопадом: нигде нет таких высоких, стройных сосен, как в том ущелье, потому что они непрерывно тянутся вверх, к свету. Мы молча останавливались и прислушивались к погремушкам гремучих змей, пробиравшихся между кустами. Мы поражались проворству Бора. Он мог быть изумительно ловким. Нам приходилось то и дело перебираться через ручьи, и он ни разу не остановился посмотреть, не слишком ли здесь широко и удобно ли переходить, а прямо прыгал. И когда он прыгал, плечи его распрямлялись, а глаза сверкали от удовольствия.