Питер покраснел и засмеялся. Не то, чтобы он увидел в этой эскападе что-то большее, нежели проявление столь милой ему в теории республиканской простоты и свободы поведения, просто он подумал, что его новая жизнь заставляет уважать иные обычаи. Кроме того, он вновь порадовался в душе, что жена его не слышит объяснений Фолинсби и что дамы вежливо отклонили его приглашение.
И все же он расстался с ними с сожалением. Когда к дверям подъехало элегантное ландо и они уселись спокойные, уверенные в себе под перекрестным огнем соглядатаев-соседей — олицетворение разряженной, самодовольной, беззаботной юности, — он, воротясь в дом, почувствовал себя дряхлым стариком, и даже привычная обстановка принадлежала, казалось, к другому веку на другой планете. Питер медленно поднялся в маленькую комнатку, где хранились его сокровища. Он еще раз поглядел на них, прочитал глубокую грусть в лице Линкольна и благоговейно снял с гвоздя синюю блузу. Неужели это лицо безобразно, а блуза — обноски?
Долго сидел он, глубоко задумавшись, расстроенный и ошеломленный. И наконец нашел разгадку. Он приложил палец к носу, и в глазах сверкнула хитринка.
— Вот оно что! — торжествующе сказал он себе. — В самую точку! Граждане республики не дорожат воспоминаниями. А нам только это и остается.
Однако он не сообщил супруге всех подробностей этого визита. Но однажды, вернувшись от дальней родственницы в Киссингене, она спросила, почему он не сказал ей, что у них побывала миссис Джонсон. Вся кровь хлынула в лицо виноватому Питеру, и он с трудом пробормотал какие-то невнятные оправдания. Однако, к его несказанному удивлению и радости, фрау Шредер, вовсе не заметившая его смущения, принялась пространно рассказывать, как она познакомилась с миссис Джонсон в Киссингене, и особенно долго восторгалась изящными манерами мистера Джонсона.
— Он тут не был вместе с ней? — спросила фрау Шредер.
Питер, заикаясь, плел какие-то небылицы: он, право, не может точно сказать.
— Их было много, и они очень скоро уехали.
— Не помню, говорила ли она, что ее муж знаком с тобой, — продолжала фрау Шредер, — но ты его, конечно, не забыл бы. Он не очень похож на американца и держится, как э… э… джентльмен и офицер.
Питер промолчал, не осмеливаясь упомянуть, что спутник миссис Джонсон, по-видимому, не был ей ни мужем, ни родственником.
— Они приедут к нам на следующей неделе, — добавила фрау Шредер. — Я их пригласила.
Так как Питеру редко предоставлялось право голоса в выборе гостей, то он только кротко кивнул.
«Поразительно, — думал он про себя, — как это хорошенькая миссис Джонсон, с такой плохой картой без единого козыря на руках сумела выиграть расположение моей супруги».
На следующей неделе приехала миссис Джонсон; она с томным видом соблаговолила вспомнить Питера, а с его женой вела себя так же непринужденно, как в тот раз с ним самим. Приехал и мистер Джонсон, низенький, тихий, ничем не примечательный человек.
— Вы вряд ли припомните меня по Калифорнии, мистер Шредер, — сказал он, протягивая руку.
Питер вообще вряд ли принял бы его за американца. Трудно представить себе человека более непохожего на тех, с кем он привык иметь дело. Джонсон не походил ни на Фолинсби, ни на старых армейских товарищей, ни на кого из американцев, которых знал Питер, и в то же время безусловно отличался и от любого знакомого ему европейца. Он был так же уверен в себе, как Фолинсби но его непринужденность ничем не напоминала добродушную бесцеремонность первого гостя; мистер Джонсон казался скромным и ненавязчивым, и тем не менее Питер чувствовал, что американец сразу же завладел им, как и Фолинсби. Он хотел было воспротивиться этому и все глядел на рот мистера Джонсона — удивительный рот, в углах которого таилась скрытая, чуть виноватая усмешка, словно человечество всегда было повернуто к нему (мистеру Джонсону) своей комической стороной и только его (мистера Джонсона) снисходительная жалость к оному человечеству не позволяет ему откровенно высказывать это.
— А между тем, — продолжал мистер Джонсон, оглядывая Питера с таким видом, словно тот был забавным проказником, — между тем я много лет прожил в Калифорнии. И, помнится, слышал о вас, о выпавшей вам удаче, о вашей службе в армии и о возвращении сюда. Я знаю многих из ваших друзей. У меня даже такое чувство, что мы с вами давно знакомы.
Таковы были его слова. А в улыбке Питер прочитал еще кое-что: «И в вашей судьбе и характере есть столько смешного… Кто-кто, а уж я-то знаю, но не будем говорить об этом, Питер, ни словечка…»
Сбитый с толку, Питер задал ему несколько вопросов. И был поражен глубокой и разносторонней осведомленностью мистера Джонсона о его делах. Не было человека среди знакомых Питера, не было эпизода из его жизни, о котором снисходительно не упомянул бы мистер Джонсон. Первые компаньоны Питера на золотых приисках, трубач в его полку, пассажир, с которым он делил каюту на пароходе, его банкир и друг в Кельне, даже родственники его супруги — да, да, даже всегда внушавший ему трепет генерал из Кобленца — седьмая вода на киселе — все они были известны Джонсону. И каждый, судя по его характерной усмешке, был по-своему смешон, только он, Джонсон, не считал нужным говорить об этом.
Вероятно, именно впечатление сдержанной силы в сочетании с большой мягкостью манер делало Джонсона таким неотразимым для женщин, и в частности для фрау Шредер. До сих пор ни одному американцу не удалось затронуть точно отрегулированный сердечный механизм этой дамы. Питер только удивлялся, какое влияние сумел этот незнакомец приобрести на семейство фон Химмель. Ведь его усмешка прямо говорила, что генерал фон Химмель слишком много пьет, а его пристрастие к прекрасному полу не раз шокировало семейство и что все это ему, Джонсону, доподлинно известно.
Точно так же он давал понять, что последняя книга господина профессора по этнографии просто нелепа — как уже утверждали и некоторые критики — и что, судя по всему, от него можно ждать еще больших глупостей.
Бедняга Питер ничего не понимал. Откровенная фамильярность и легкомыслие Фолинсби, безусловно, встретили бы самый ледяной прием у миссис Шредер; Питер и сейчас содрогался, вспоминая изумление и негодование жены, когда она слушала чисто американские остроты одного туриста, с которым муж опрометчиво познакомил ее на заре супружеской жизни.
Кто ж такой этот мистер Баркер Джонсон? Ее покинула даже свойственная местным жителям осторожность, — ведь она не знает общественного и финансового положения незнакомца. Фрау Шредер называла его калифорнийским капиталистом. И его, Питера, банкир также считал Джонсона человеком со средствами.
Прошло всего лишь две недели, а новый знакомец уже целиком завладел домом Шредеров. В его честь давались обеды и ужины. Генерал фон Химмель засиживался с ним допоздна; господин профессор подарил ему последний том своих сочинений и делился планами будущих опусов. Даже Питер чувствовал, как вырос он сам в глазах всего семейства из-за того только, что раньше жил на родине этого всеобщего любимца и хорошо знал американцев. Как ни мало был он знаком с людьми типа Джонсона, он из самозащиты делал вид, что отлично знавал и таких; боюсь, что однажды бедняга зашел настолько далеко — ему ведь все уши прожужжали хвалами Джонсону, — что придумал живые воспоминания о других Джонсонах, куда более замечательных, чем этот.
— Wunderschön! — задыхался апоплексический генерал.
— По человеку сразу видно, если он из этой замечательной страны, — нравоучительно сказал Шредер, покачивая головой.
Однако фрау Шредер не могла с ним согласиться.
— Американцы тоже бывают разные, — многозначительно заявляла она, и Питер вынужден был спасаться бегством в свою каморку и здесь, наедине с трубкой, созерцать портрет Линкольна и выцветшие регалии былых военных лет.
Однажды вечером он сидел так и вдруг услышал стук в дверь. Это был Джонсон; он вошел спокойный, полный любезного, чуть насмешливого доброжелательства. Питер слегка растерялся: с тех пор, как он демонстрировал свои сокровища компании Фолинсби, он уже не был уверен в том, какое впечатление они произведут на чужих людей, и не сказал ни слова о них Джонсону. Но этот джентльмен улыбнулся Линкольну, как родному брату, и взглянул на блузу и кепи с таким видом, точно наперед знал все, над чем можно посмеяться в истории этих вещей.